Архив : №48. 26.11.2010
Месть
1
Из записок «Глухонемого»:
«Как и первый ребёнок, родился я без признаков жизни. Покатили скрипучую тележку со мной в заледенелую кладовку-мертвушку. В длинном-длинном, как вечность, сумрачном больничном коридоре, среди болящих, задыхаясь воздухом, насыщенном карболкой, на грубо сколоченной скамье, маялась неладная Марфушка-дурочка, раскачиваясь справа налево, слева направо. Одета в замызганную чёрную телогрейку, в драной шерстяной серой шали. На ногах чудные валенки, чёрный – новый, с обрезанной до половины голяшкой, и серый здоровенный, стоптанный за много лет вовнутрь.
Сумасшедшая с визгом, ужаснув больных, вдруг неуклюже подбежала и хлёстко ударила. Мир вспыхнул яркой жёлтой болью, содрогнувшись вселенским неприятием; ребёнок запищал вопреки, ведь живое успело принять, что он мёртв, смирилось и, пожалуй, обрадовалось смерти.
|
Александр ЛАТКИН |
Я искони прятался от людей, стремился исчезнуть в забвение. И родственники всё время меня куда-нибудь отправляли, хотя бы на время «с глаз долой», презирая кличками «Урод в жопе ноги!», «Немтырь», «Немухэй».
Может быть, никто мне и не говорил, но слова те связывают с жизнью: «Не озлобляйся! Злобными душами питаются тёмные силы, терзая их и мучительно долго уничтожая...»
Марфушка, измученная безумием, замёрзла на крыльце брошенного Старого дома Цыгановых. Почему там? В её руке был зажат тикающий будильник.
Судьба погибнуть от холода и последнему близкому мне человеку – Дашеньке. Она из рыжих чилчагиров, но не Абрамовых, а Рябух; потому путают, что Рябух уже забыли – они все погибли, никого нет.
Даша, её родители исчезли в тайге, воспитывалась у бабушки. Баба Варя, как и Даша, думала, что я не слышу. Обе мне жаловались. «Всё равно человек, хошь не слышит и сказать ничего не может». Злобная старуха отвращающе шипела, сгорая от ненависти к каким-то людям. И плакала старушечьими слезами: вся жизнь бессмысленна и никчёмна. А внучка спокойно и чётко требовала: «Не смей мне говорить, кто они! Я никому мстить не собираюсь!»
«Тебе-то я. Никогда! На кусочки резать будут – не скажу!»
А мне она твердила: «Они в ужасе живут. Раньше хошь знали, откуда удар ждать...»
...Скальная стена отвесна в чёрную глубину жутко притягивающего омута. При среднем уровне под сорокаметровой скалой бурлит, как и пять тысяч лет назад; тогда река вошла в нынешние берега и медленно-медленно завораживающе вечно течёт. За ней то и дело от налетающего ветерка взблёскивают за прибрежными лиственницами, золотоствольными соснами, черёмухами, берёзами да ивами-тальниками заливные озёра, старицы и несколько проток. По их берегам тёмно-зелёные густые травы по пояс. А на полянах сейчас цветы лиловые иван-чая.
Даша изредка приходила к толстенной сосне, упавшей на краю скалы над омутом. Место в километре от села, уединённое, спокойное, но не безмолвное. И в тихую погоду сосны чуть-чуть пошумливают. В тайге тишины не бывает. Даже снующие по жизненно необходимым путям муравьи шуршат.
Девушка осторожна. Но я улавливал её приближение издали.
– Всё боюсь тебя напугать. Забываю. Может, и хорошо, что ты глухой и не говоришь. – И присаживалась рядом, надолго смолкнув, мечтательно смотрела вдаль, на горы, покрытые разноцветными лесами, с серыми пятнами каменных россыпей и чёрными плешинами гарей.
...Отныне лёгонькая, изящная, необыкновенно привлекательная Даша тревожила. Может, она живёт «до веку», а не «до вечера», как я. Подобные ей всё чего-то жаждут необыкновенного, упорно ждут... и в результате остаются ни с чем. Я ошибался. Девушка никак не укладывалась в моё упрощённое понимание бытия. Нечто непостижимое, по моему ощущению высочайшее: целью жизни Даша видела простое: создание семьи и служение ей беспредельно. А я страдал в ужасе наступающего одиночества. Девушка неотвратимо уходила из моего мира:
– Какая хорошая даль! Там красиво, неведомо. Если бы у нас с бабушкой сохранились олени. У них с дедушкой много было! Интересно, на том свете они встретились? Мы бы кочевали по тайге, где ещё не кочевали... Ну, да кочевать сейчас некуда. И оленей нет... Я бы достигла вон тех зеленоватых гор, потом фиолетовых, потом синих, потом белых гольцов... И дышала там голубизной неба. А там, я знаю, будет опять даль. И та даль будет таинственной... – Немного раскрасневшегося лица Дашеньки ласково касался прохладный горный ветерок.
– Знаешь, я больше не приду. Я выхожу замуж... Я, Саня, к нему иду. Уму непостижимо, но он правда прекрасен. И там, далеко-далеко он другой, и потом будет другой. Ты не думай, он никогда меня не предаст. Он мне сам сказал. Если бы ты слышал, как я его люблю».
2
...Они вошли в тёплую тишину. Чистота и устоявшийся порядок. Всё в хоромах крепко стянуто, сбито, подогнано мастерскими руками хозяев. Из залы, раздвинув тяжёлые коричневые плюшевые шторы с густой бахромой, вышла бледная мать Бориса – Агафья. У неё, основы и сути сего несокрушимого до сих пор Бытия, душа похолодела. Родное, чужое, жалкое, жестокое и подлинно истинное заметалось, замелькало, затемнело, и перешло в иное, отринулось, исчезло, кроме чёрных глаз сына. Панически подумала: «До чего дотянули! Ведь уж сговорились обженить Бориса на Оксане Иноземцевой». И отрезвляюще: «А Борька привёл вражину Дашку!» И ожесточилась:
– Нам сяс не очень-то до гостей. Но заходи, Дашка! Мы токо из-за стола. Борьке оставили. Будущи сваты в гостях были. Но соберём, чем Бог нас радует.
– Я сыта, – Даша горячо раскраснелась. – Мы к вам с объявлением. Он всё растолкует, матушка.
– Да какая же я тебе матушка! То с одного боку беда, то с другого – промблема. Так и живём. Ну! Ты-то что молчишь, балда, а? – Строго и зло глядя снизу на высоченного Бориса, серого лицом от волнения. Он едва слышно сказал:
– Мамуля, мы жениться надумали. Она хорошая, Даша-то.
– Жениться?! – радуясь мизерному – неуверенности сына. – Так разе так женятся, дружки вы мои? Чтоб потом мучаться. Сяс тык-мык, дело молодое, а потом волчарой выть. А ей голубкой в стекло биться. Так, что ли? – Она почти кричала, только сейчас начиная верить в происходящее. – Объявили вот... сяс. Ладно! Теперь надо отца подождать! Надо, надо! Ему, Боря, есть что сказать. Что с ним будет?! Ты подумал!? – она спохватилась, умерилась. – И чтоб всё по правилам. Чего людей смешить? Меня-то хошь пожалейте... А сяс расходитесь по домам. Будем думу думать... Ну иди, иди, девонька. Жениться не напасть, да как бы женатому не пропасть. – она попыталась заговорщицки улыбнуться.
Борис, по-чужому набычившись, взял Дашу за плечо и подтолкнул к двери в свою комнату – северный угол огромного дома.
– Всё, мамуль, я женился.
Агафья отпрянула, как от замаха. Пошатываясь, доковыляла до спальни и рухнула на пол, укрытый цветастыми половиками. Скоро она села, задумалась и долго так сидела и вдруг, сжав кулаки, пробормотала:
– Всех на дыбы! Всех!
3
В конце третьей недели, как Борис привёл Дашу, к Цыгановской усадьбе, один за другим, степенно подошли дядья – братья Архипа – отца Бориса. Чисто одетые, в серых шляпах, в начищенных до блеска хромовых сапогах, в чёрных суконных костюмах. Старики, и тот и другой.
Ненавидяще посмотрели на сквер – широченный палисадник, отделяющий дом от улицы широким пространством, и он таился за деревьями громадиной. Даша и Борис сгребали в кучи прошлогоднюю листву огромных черёмух и смеялись как будто пустяковому, а на самом деле сокровенному и хрупкому, и на всей Земле никого больше.
Вскорости приехал из тайги, где, по сути, жил, изредка появляясь в селе, мрачный Архип. Не обмолвившиеся ни словом за всё время братья встали со скамьи, смотрели на Архипа исподлобья. Он медленно и неуверенно после долгого пребывания в седле прошёл в летнюю избу, едва кивнув братьям. Мужики сняли шляпы и последовали за ним.
Коня Агафья увела на скотный двор. Расседлав и выпустив в загон остыть, вернулась к летней избе, торкнулась – заперто изнутри...
Мужики даже не поздоровались, курили, не глядя друг на друга, каждый в переживаниях и со своими мыслями. Старший Василий хрипло дышал. Архип наконец заговорил:
– Что, Вась, опять закурил? – Василий не ответил. – Как ты?
– Предложили резать. Не дамся. Столько лет терпел. Операция – только лишние мучения. Сказал так хирургу – молчит... Хорошо тогда меня Манька пырнула... До осени не доживу.
– Раз разговор повернулся, – заговорил, бледнея, Арсений, младший брат. – Значит, это вы? Надо ли было? Дикость какая! Ведь сто лет назад наши предки сказали: хватит! – остановитесь!
– Не мы, а я. Я вам говорю честно: Рябуха сам налетел. Мои собаки задавили у них оленя. Он меня сзади за горло схватил. А я как раз у зимовья, у костра, пилу точил, потому и не услышал. Вот и ударил напильником ему в глаз. Вывернулся и ударил. Манька же в кустах таилась. Наскочила и поранила меня. Шесть раз крепко ударила, пока ей шею не сломал. И хватит! И так за годы затерзался... Давайте о главном, по Бориске решать. И по мне надо решить: где хоронить... Прошу закопать рядом с моей первой женой Алькой. Думаю, наши старики не обидятся...
Так и совещались, тяжело и горько. Порешили Борису тайну родовую не открывать. Всё-таки единственный парень рода. Но кое-что ему рассказывать надо и тем подготовить момент. Главная роль отводилась Агафье. Её позвали, поручили, что поведать Борису, и чтобы не упустила миг «подставить» Бориса – обидеть Дашку – единственный выход, если Бориса ни во что не посвящать.
4
Похоронили Василия Цыганова всё-таки в своём углу кладбища, так как не могли найти могилу его первой жены. А через месяц увезли в райцентр Арсения – сердечный приступ. Пошёл закрывать ставни и упал. Из больницы вернулся тихий, светлый. Его и в улице перестали видеть. Борис и Даша решили его навестить. Но их даже во двор не пустили. Борис недоумевал, глубоко переживая.
– А ты прямо спроси мамашу: что всё-таки происходит!
– Маму я спрошу. Не называй её мамашей. Она мне самый-самый близкий человек.
– А я? – тихо-тихо, заглядывая снизу в лицо Бориса.
– Конечно, и ты, – они надолго замолчали. – Ладно, я спрошу. По возможности.
Такая возможность представилась. Но разговор состоялся другой. Борис помогал Агафье собрать ткацкий станок. Она повела разговор сначала вообще о каких-то подонках-незнакомцах. И вдруг как будто случайно вспомнив, перевела на Рябух, на близких родственников Даши:
– ...Борис, знаешь так-то, кто оне будут, Рябухи те? – и воодушевилась, заметив, что сына очень даже интересует всё, что касается Даши.
– Вот у её дядька. Вроде уважаемый человек. В райцентре жил-жировал. Наши Рябухи им, конечно, не нужны, не роднились. Но порода-то одна. В пятидесятых годах здесь две семьи Рябух жили, в верхнем краю села. Враждовали меж собой. А как кому угрожала опасность – оне сразу вместе спаивались, в один кулак! Кое-как село от них избавилось – поразъехались. Думаешь, за счёт чего богатство? За счёт татар. Их в войну столько навезли последним пароходом. Загнали как скот в загон. Умирали они целыми семьями. Кои упадут на пол и волосами примёрзнут. Обрезали ножами, штобы поднять. Хоронили они сами. В короб наложат их и везут. А там яму выкопают вниз сначала. А потом в бок. И насадят их там сидьма много... Рябуха татар надзирал и обирал беспощадно. Вот какие люди Рябухи. Я тебе много про них расскажу. Вот почему мы все переживам за тебя. Отец всю ночь первую не спал. Курит без конца! Ты думал, всё так просто? Сына, она не нашего поля ягодка. Не всё мы тебе сказываем, не всё! Думаешь, ты ей нужен? Такой красавец! Нос красный, картошкой. Губы как у негритоса. Глаза как у коровы, большущие. Не нужен ты ей! Я чую. Тёплая жизнь нужна на пока: сыта, одета. Я её сразу раскусила. Что уж есть в породе, то никак не выжить. Я ведь и бабку хорошо знала, и мать её... Орочены они. Им всё куда-то кочевать надо. На месте им всё плохо. Всё хорошее где-то у них далеко-далеко. И такие же пойдут у тебя дитятки, что не рад будешь. Пожалей нас, сына. А им, таким Рябухам, завсегда новенькое надо. Кочевать – у них в крови! Скушно, скажет, Боря, скушно мне!
Борис вздрогнул.
5
Из записок «Глухонемого»:
«Дашу я не видел много месяцев. Из крепко затаённых пенатов дома Цыгановых просачивалось, что живётся ей худо, что каждое слово Агафьи она воспринимает как оскорбление. А потом случилось то, что случилось. Из возобновившихся исповедей Даши я понял, что у Бориса с ней начались обычные трения. И Агафья не давала им самим разобраться в своих отношениях, кои обычно и обязательно бывают и при самой глубокой любви. А тут ещё и разлюбиться как следует не подошло по причине торопливости событий. А уже и столкнулись характеры. Даже в крик поругались, не выбирая выражений. Один высказался и про татар, а она накричала ему про Старый дом. И эту, последнюю их ночь, Борис спал на полу, на шубейке. Вероятно, Агафья решила: или сейчас, или никогда! Она ведь рассчитала, что если Дашу сейчас обидеть, то она гордо уйдёт и с её стороны повороту не будет. И как Борис умылся, даже позавтракать не дала, мать позвала к себе, в ткацкий зал. Там стоял ткацкий станок – ткать половики, коврики и дорожки, и другая техника приводить шерсть в порядок, да прясть, да мочалить, да прочие дела, связанные с покраской и сушкой. И светло – солнечный свет в большие окна, и тепло... От всего веяло древним укладом, впитанным чилчагирами у русских переселенцев во второй половине семнадцатого века. Бывал я в ткацком несколько раз. Поражали воображение скамейки широкие у стен, и стульчики, скамеечки, столики для разных дел, столы для раскроя. Тут же на приспособлениях инструмент всякий для выделки кож и чесания шерсти шкур...»
6
Страдающая Агафья молчала. И вдруг резко, незнакомо, захлёбывающимся выкриком:
– Отец-то нынче не посмел даже в село въехать. Назад повернул. Седой-седой стал. У меня кусок в горло не лезет, – усилием воли приуспокоилась. – А видь далее будет хуже. Потом ещё хуже. И она всё вреднее. И винить её не могу. Просто мы никак, никак не можем её принять. И не потому, сына, что она никчёмная. Ничего не может. Сколь живёт – пальцем не пошевелила. Другая бы застыдилась, подошла, спросила, чем помочь. Или ещё чо. А эта не-ет. Уж и комната ей маловата... Скоро нас погонит в стайку жить, как Сталин нас сгонял в ледяную-то зиму в баньку. Попеременке у печки спали, што те татары, спаси их Господи. И первенец-то мой, брат твой старший, там простудился и загиб... Давай, сынок, надо решать крепко. Если настаиваешь, то пусть-таки и будет. Переходи в наш Старый дом, с ей. Будем в стыду горьком доживать. А нет, то пока не поздно, надо решиться и разойтись.
– Она мне сказала, что Старый дом принадлежал Марфушке. Дескать, дедушка её семью сгубил и за донос нам этот дом отдали? Так?
– Дом нам дали... В баньке-то жить было невозможно. А Марфушке мы домик отстроили... Как картинка! Больше ничо не знаю. Чо уж теперь те времена шевелить. Жить надо. А она нам жизнь перекрыла, Дашка-то. Дядя Арсений из-за неё тебя видеть не хочет. Нет, говорит, Борьки у нас, сожрали...
Борис всхлипнул, и слёзы потекли из глаз.
– Как? Как же я ей скажу? У меня духу не хватит... Она же мне...
– Сиди тут, – преодолев предательское волнение, подкатившее к горлу удушьем. – И не вылазь. Это мой дом и в ём я ещё хозяйка. И это мой грех, Господи!
Из записок «Глухонемого»:
«Со временем она много раз твердила мне: «Она вошла в комнату. Я сидела у зеркала. Глянула через него на неё. Сразу догадалась, что к чему. Говорю: «А Боря?» Она мне и врезала: «С его согласия, Дарья. Вот тебе Бог, а вот и порог. И забудь дорогу!» Собрала я в узелок скарбок невеликий и ушла... Мне, Саня, так плохо! Если бы ты слышал меня. Мне так плохо!»
Думаю, чтобы досадить Борису, Даша через неделю завела себе «дружка», губя последние надежды, потом сменила на другого. Вдруг «взялась за ум», устроилась работать истопницей в клуб. С полгода, наверное, о ней ничего не было слышно. После поползло: «Дашка связалась с электриками». Они меняли на столбах электролинии. Так в общаге у них и жила безвылазно. А когда электрики уехали, комендантша Рыкова выволокла Дашу за волосы на крыльцо и столкнула в снег. Кое-как доплелась Даша до такой же горемыки несчастной Софьи, обманутой женатым мужиком. Софья вконец запилась, уже все от неё отвернулись. И таких хватает по северам. Если раньше такие были исключением, то сейчас их много. Как раз в те дни замёрзла Марфушка. Яростно долбил я песок кладбищенского холма. Уж под конец скорбной работы прислали помощников, пьянь и сквернословов. Идя с кладбища, встретил Дашу. Она быстрым шагом обогнала, чтобы я её увидел. Встречи с ней мне неприятны. От неё пахло табачным дымом и перегаром. Я остановился и привычно поднял лицо к небу, надеясь, что она махнёт рукой и уйдёт. Она почувствовала.
– Я уж привыкла с тобой бедами делиться. Больше не с кем. Всё живой человек, хоть и глухонемой. Если бы ты слышал, то я бы тебе сказала, чтобы ты уходил отсюда... Далеко-далеко! Плохо здесь, совсем плохо. Село умирает... И я уже три года мёртвая! А сегодня я Бориса видела. – Я смотрел в небо на облака, они уже похожи на летние. А их, Бориса и Даши, встречу видели и всё слышали. И это меня мучало: утром Даша поднималась по склону из леса, тащила за собой детские санки, на них привязана чурка. Борис отвернулся и поспешил прочь. Но Даша окликнула его. От неожиданности он застыл на месте. Она зло посмотрела ему в глаза и твёрдо сказала:
– Скажи своей матери, чтобы не кричала на меня. Пусть на твою жену кричит. А я ей никто. Как увидит, так «уезжай лучше, Дашка, не доводи до греха, уезжай, хуже будет». Это что!? Кто она такая? И куда я поеду. Здесь я родилась, здесь моя земля. Да и кто меня где ждёт... А тут хоть какая да хибарка есть. – И она потащилась дальше. А Борис застонал от ярости и стремительно вернулся домой.
Дома под руку подвернулась жена Оксана. Борис её ударил. Она упала, скрючилась и лежала неподвижно. Из носа хлюпала кровь. Он обошёл Оксану, замкнулся в комнате и упал на диван лицом в подушку.
В доме воцарилась мёртвая тишина.
К вечеру Борис торопливо достал ичиги, таёжную одежку, оделся как полагается, спрятал в карман кусок хлеба и ушёл к отцу в тайгу.
Агафья охала: сегодня прогулял, и завтра ведь на работу. И на следующее утро пошла к начальнику отделения связи.
– Ты Борьке-то оформь отгул. В лес послала. Отца долго нет. Беспокоимся. Ладно? А после рассчитаемся.
7
Борис явился только через неделю. Оксана с утра его не видела. Агафья бодро сообщила, что ночью пришёл Борька, весёлый, и спит в женской мастерской, за прядильней, на лавке. Оксана пошла туда... Муж не спал, сосредоточенно читал журнал, на приветствие не ответил, журнал уронил на пол.
– Не мучь меня, Боря. Я-то сама подневольная, – решилась. Он сел.
– То-то и оно. Прости меня. Вот что. Не вяжитесь к Дашке. Мне она давно уже до лампочки. Обидели, конечно, мы её. Не сердись на неё, на меня, на маму. Мне маму всех жальче. Меж огня бьётся. И мне тоска. День за днём. И всё одно и то же. Раньше как-то радовался всему. Вот всё разно вроде, а вечером подумашь: Боже мой, опять завтра вставать. И ничего нового. Может, как говорила Даша, где-то там ещё и будет что.
– А я что, виновата?
– Нет, нет. Ты-то меньше всех... вообще не виновата. Хотя... и твоя вина есть. Любила же Семёна. Сорок пять лет разве возраст? Ещё лет двадцать счастливой бы была. Если что – уходи к нему.
– Не примет он. И как я опять влезу, когда у него с какой-то бамовской налаживается. Опять горесть?
– Иди, принеси мою шкатулку. Я задней дверью уйду.
Оксана принесла деревянную шкатулку. Борис достал сберкнижку.
После ухода мужа Оксана тяжело присела на скамью, подняла с пола журнал «За рулём». Запыхавшаяся Агафья вошла из кухни.
– Ну?
– Взял сберкнижку. На почту пошёл. Журнал всё утро читал, про машины.
– А-а! Они с отцом задумали машину брать. Ниву... Оксана, я там, – успокаиваясь, – тряпок настирала. Порежь на лоскуты, посвязывай на капрон. Учительнице половики ткать надо, вечером.
И опять стало мертво глухо в доме.
8
...Борис по пути купил у Шарамыжки бутылку. Таких людишек полно развелось – сынки-дочки Горбачёва. Они как-то добывали водку и продавали круглые сутки.
Во дворе домика (ограда пошла на топливо) Даши полно собак – пять бездомных дворняг. Из летней покосившейся кухни рычали ещё какие-то. Кошек натаскала-насобирала выброшенных. Сама впроголодь живёт, а тут ещё живность прожорливая. Даже ворона с перебитым крылом живёт в ящике, подглядывает холодным глазом.
Борис коротко постучал и вошёл. Даша медленно поднялась от ведра, отставила его в угол, под занавеску, натянула колготки, опустила подол мятого платья. И тихо подошла к столу, неверно присела на табуретку. Дашу трясло с глубокого похмелья. Да и слышал он на почте, что вчера у Васильевских была мощная пьянка, и Даша там...
Переписывая деньги на Дашу, заведующая сберкассой съязвила:
– Ну-у теперь-то она загуляет... На такие деньги можно. На машину копил?
– Это не важно.
Борис поставил на стол бутылку.
– Выпьем, Даша?
Она с жадностью посмотрела на водку. Повернувшись, достала из шкафчика – дощатого ящика – две стопки. Они мутные. Борис, брякая рукомойником, торопливо помыл стопки. Налили водку. Даша взяла стопку. Подержала её перед собой, словно не решаясь выпить. И вдруг резко поставила на стол, водка выплеснулась до половины. И Борис сразу согласился, кивнул головой уважительно. Положил на стол сберкнижку.
– Не попорти. Завтра она тебе уже ой как понадобится. Нашу мечту исполни, пожалуйста. Узнай, что там вдали.
Он ушёл. Даша скользнула взглядом по книжке и застыла надолго. И не знала, сколько просидела бездумно. И пошла вон, накинув на плечи телогрейку. Прошла по огородам по узкой тропке в другой проулок и приготовилась умолять Шарамыжку дать «бутылочку» в долг. И та на удивление сразу выдала ей, да приговаривала:
– Не забудь, дева, рассчитаться. Хошь, так две бери. – Даша взяла две и пошла к Васильевским. Началась новая пьянка. Собутыльники то и дело уходили на поиски спиртного, возвращались почти всегда с водкой; это на хлеб не достанут, а на водку всегда сообразиловки хватает. Пришли ещё мужики. Один из них, горбатенький, воодушевлённо, гордый чёрной вестью, внутренне и глубоко радуясь, что беда не его, что мимо, с подъёмом объявил:
– Давайте выпьем. Помянем. Да и Дашке не чужой человек.
– Что-о?! – крикнула Даша. – Что-о?
– Да она-то ещё не знает. Вон Наташка сказала, что Борька Цыганов застрелился. У дяди топором замок сбил с двери, взял ружьё и застрелился под бугром, в Старом своём доме. В подполье залез и там вышиб себе мозги...
Пьяные мужики кое-как вытащили Дашу на улицу, дымя сигаретами и матерясь, положили на нарту и увезли в больницу. Едва отходили, по словам фельдшера. Думали, что загуляет. А она вдруг остановилась, исчезла с глаз долой.
Оксана, после девяти дней, переехала в отчий дом. И скоро стала появляться на люди.
Однажды ночью на кладбище истошно завыли бездомные Дашины собаки.
А люди даже не подозревали, что со смертью Дарьи Рябухи закончилась последняя кровавая трагедия бесславной и бессмысленной злобы между двумя семейными кланами, по сути исчезнувшими к 2010 году; остались одинокие старики и дальние-дальние родственники. Битва началась с давних времён. В документах Баргузинской приказной избы, в челобитной «чильчагирских ясачных людей», сообщалось в 1688 году:
«Ясак не опромышляли по причине убийства шести человек (чилчагиров) ясачными маугирами (шилягирами), которые «жен и детей и оленей все побрали себе». Убийственные мщения продолжались...
Дарья и Борис похоронены в разных концах кладбища. Могила Даши почти сровнялась с землёй, скудно заросла жёсткой травой. Могила Бориса, огороженная штакетником, до смерти Агафьи в 2008 году была тщательно ухожена, а на нынешний Родительский день у могилки никого не было.
Александр ЛАТКИН
Александр Гурьевич Латкин родился в 1952 году. Окончил Литинститут (начинал в семинаре Бориса Бедного, а диплом защищал уже у Александра Рекемчука). Автор книг прозы «Осенний перевал»,«Глиняные рисунки»,«Завтра и всегда».