Литературная Россия
       
Литературная Россия
Еженедельная газета писателей России
Редакция | Архив | Книги | Реклама |  КонкурсыЖить не по лжиКазачьему роду нет переводуЯ был бессмертен в каждом слове  | Наши мероприятияФоторепортаж с церемонии награждения конкурса «Казачьему роду нет переводу»Фоторепортаж с церемонии награждения конкурса «Честь имею» | Журнал Мир Севера
     RSS  

Новости

17-04-2015
Образовательная шизофрения на литературной основе
В 2014 году привелось познакомиться с тем, как нынче проводится Всероссийская олимпиада по литературе, которой рулит НИЦ Высшая школа экономики..
17-04-2015
Какую память оставил в Костроме о себе бывший губернатор Слюняев–Албин
Здравствуйте, Дмитрий Чёрный! Решил обратиться непосредственно к Вам, поскольку наши материалы в «ЛР» от 14 ноября минувшего года были сведены на одном развороте...
17-04-2015
Юбилей на берегах Невы
60 лет журнал «Нева» омывает берега классического, пушкинского Санкт-Петербурга, доходя по бесчисленным каналам до всех точек на карте страны...

Архив : №04. 06.02.2015

Не последняя прямота

В эту среду в Музее Пушкина в третий раз состоялось вручение премии «Золотой Дельвиг», которую учредила редакция «Литературной газеты». Среди новых лауреатов – Сергей Есин. Представляем новую книгу этого писателя.

 

Я знаю его больше двадцати лет. Но лишь в последние годы начал понимать, свидетелем чего мне привелось быть. Мальчишкой я мечтал, что зрелость настоящего русского писателя пройдёт перед моими глазами, и вот эта мечта, кажется, сбылась.

Признаюсь – я ждал момента, когда ритм есинского изложения совпадёт с моим внутренним биением настолько, что я начну предчувствовать, куда скакнёт фраза. Так бывает с повадкой старых знакомых – сейчас ухмыльнётся, вскочит на любимого конька, проговорит осточертевшее, когда-то смешное присловье.

Не вышло.

Есин остался непредсказуемым. Его аналитические параллели, не признанные ещё ни социологами (потому ли, что вменяемых социологов не осталось, все они попали на содержание к дешёвым политиканам?), ни психологами, ни биографами русской мысли, протянуты одновременно по всем базам (файлам) его постоянно расширяющегося кругозора. Есин – тот русский, беседа с которым приносит наслаждение внезапностью – мгновенно онегинской озлобленностью ума, ожесточающегося на малейшую – скрытую от невнимательного собеседника – неправду.

Я дождался не примитивного совпадения смыслов, но куда более глубинного эффекта: Есин, по счастью, взялся за прозу безысходную, прозу последних приговоров и оценок, и оттого-то безраздельно понятную мне. Чем больше нагнетается в этой прозе быт, тем яснее проступает в ней метафизика, рядом с которой рассуждения великого «семейного» теоретика В.В.Розанова кажутся в чём-то выспренними и опирающимися на пустоту.

Структура «Описи…» проста: вещи домашнего обихода последовательно перечисляются; истории их, то короткие, то длинные, вступают меж собой в таинственную взаимосвязь, и через них вдруг начинают проступать образы их владельцев.

Занятно, что Есин описывает мир вещей смирившихся, а не бунтующих против своего положения, совсем в духе тех, о ком Ахматова говорила обессилено блаженно – «здесь всё меня переживёт».

Опасаясь, что «Валю» – повесть о почившей жене – так и не прочтут, как она того заслуживает, убоявшись мрачного, рвущего душу начала, Есин заключил её в конец книги. В конце концов, это одна из самых честных семейных трагедий русской прозы двадцатого века, исповедь мужественная и бесконечно покаянная, несмотря на то, что каяться, по сути, не в чем. Ловушка сработала: разогнавшись, проглатываешь и описание больничного двора, и российского стационара, который сам по себе страшнее смерти, и лошадиную дрожь всего существа, и ужас свершившейся смерти, покрывающий лицо ледяной коркой.

 

                                                                                 ***

 

«Валя» стартует после десятков предметов с почтенными биографиями – посуды, мебели, сувениров – как вторая ступень предельно личностного, ещё не подсохшего, кровяного взгляда на жизнь и судьбу. Если грусть по матери у человека бесповоротно выросшего разверзается реже и словно бы наваливаясь из-за угла, заливая нежностью не чаще нескольких раз в год, то «Валя» болит вечно, каждую минуту.

Была жизнь – и нет. И вправду, приснилась, что ли? И за этим уже есенинским вопросом, в подгрохатывающей из-за горизонта немоте – немудрёные титры «Дальше – тишина», пронзительно детские глаза Раневской – «Неужели ЭТО – всё?!» в единственном советском спектакле из жизни словно бы западных стариков, но воспринимавшихся, конечно, и тогда зарисовкой с нашей натуры. Не из барака, но из добротной «сталинки», где, собственно, Раневская и жила.

…Ещё при нас, об руку со смертью, уходящая из нас жизнь обходит наши комнаты и советуется насчёт нашего имущества – уже не с нами. Как новый вроде бы жилец тех же самых апартаментов.

И мы, с поджатыми ногами, как во время обыска, следим за деловитым разговором с любимого дивана, который тоже будет подвержен неумолимой описи.

Вот они, уводят отца, мать, и кажется, вот-вот, со дня на день очередь дойдёт и до нас. Куда? К кому? Соседкой не отделаться. Куда нас уводят? Что брать с собой туда, куда ничего не возьмёшь? Тысяча легкомысленных вопросов отъезжающего.

 

                                                                                 ***

 

Приём хорош: люди через вещи. Это настоящая, качественная, никуда не спешащая проза, которой хорошо бы появиться полвека назад. Потрясение было бы фатальным для советской литературы, от него она бы точно не оправилась. Да, назревали уже в ней интонации камерные, предъявляли счета «деревенщики», замышлял что-то обожествлённый за гимн номенклатурной интеллигенции – Трифонов, но спел ли кто-нибудь сегодня песню о двадцатом веке так, чтобы содрогнулись стены?

В «Описи…» Есин приблизился к вершине синтеза русского и западного модернизма, слил их в один бокал, как герой Драгунского поступил с папиным жигулёвским пивом и каким-то там «Шато» пятьдесят забытого года. И вкус его напитка – отменён.

Боже мой, какой вклад? Вклад был у Пушкина и Достоевского, мы – неугомонные жертвы собственных крошечных способностей и преувеличенных амбиций.

Да! Но и в тёмные, бессмысленные для жизни и литературы времена возможно говорить от собственного лица, исповедоваться, как натуральный, беспримесный сын века, и уже одно то счастье, что рта этого уже не заткнуть.

Ведь «Опись…» – тот самый горациев – и пушкинский, конечно, – памятник нерукотворный, опёршийся на гору подсвечников и статуэток, словно на пьедестал.

 

                                                                                  ***

 

«Назад к вещам» – эпиграф из Гуссерля. Первая главка – «Стеклянный шар» – типично в западном ключе – свёрнутая метафора-автопортрет.

Поплавок безбрежной рыбацкой сети смыслов – таким Есин видит себя совершенно правомерно, памятуя ещё о любимой им Айрис Мёрдок с её метафорой глобальной паутины. Стекляшка с Камчатки с налипшими вещами-ракушками, моллюсками-впечатлениями – вот естество нового русского монологического романа, в намоленной тишине которого течение одинокой речи не может быть перебито никем и ничем. «Опись…» – молитва в личной часовне, которой для русского человека стала квартира. Это принципиально, как выходные данные.

 

Его долго носило по волнам,

потом выкинуло на берег

 

Ближе к восьмидесяти человек, сохранивший здоровье, бодрость (что бы там ни говорили периодические хворобы), ясность ума, имеет право задать бытию основной, лермонтовский вопрос – зачем?

Зачем Создатель выдерживает меня здесь так долго?

Во имя чего я носился, для кого подмечал, кому теперь расскажу о том, что видел, понял, узнал?

Вот он, передо мной, мой последний берег, а я до сих пор не знаю, где уготовано мне закрыть глаза, здесь ли, в поездке по миру, за преподавательским столом в Литинституте, в театре напротив? Каков смысл – моего прихода сюда, ухода моего отсюда?

Только долгая жизнь имеет право на такой вопрос. И, конечно же, ответ, на который иконы, по обыкновению своему, смолчат, а облупленные со всех сторон друзья только ниже опустят голову.

 

                                                                                   ***

 

Я не мог не взяться сочувствовать этой книге: наши первые впечатления с Есиным едины. Берег Азовского моря, купание с отцом, нахлынувшие отовсюду запахи, звуки, пробуждение сознания – и невесомость, вечность, бессмертие.

 

Ощущение счастья и полёта

осталось навсегда

 

По праву пережившего то же самое рискну говорить за нас двоих: именно этого мы – я и Есин – будем ожидать от Рая. Возможно, вместо шеи отца будет шея Отца всеобщего, но ниже, мельче взять уже невозможно – только это.

 

                                                                                    ***

 

Портрет матери, трюмо, которое, «наверно, ещё до сих пор в частицах своей амальгамы хранит облики тёти Вали, а потом матери и облик моей покойной жены», вазы, сервизы – почему именно они? И не они ли тайно выстраивали жизнь, подчиняя её каким-то своим неведомым, но жёстким правилам?

Совершенно ли нам, «культурным, образованным людям», ясно, что человек, обладающий статуэткой фавна, будет вести себя несколько иначе, нежели человек, центральным достоянием которого является скелет воблы, два зубца чеснока и початая поллитровка? И на чём основаны подобные выводы, а с ними и весь пафос интеллигентского мифа?

Двадцатый век присудил людям простого или, как говорили до 1917 года, «подлого» звания, вещи господ, но разве господа делали эти вещи? Разве не «бесправные крепостные» произвели великолепие шереметьевских и голицынских дворцов и соборов?

В завоёванных социальными низами «калабуховских домах» старорежимных безделушек скапливались целые залежи, а манеры их завоевателей порой так и оставались лакейскими, не изменяясь, что поразительно, и за три-четыре поколения. В иных же случаях к роскоши деревенские люди привыкали так же немыслимо быстро, осваиваясь с ней органически. Так что, если отталкиваться от философии вещей, есть наша культура, как не свойство быть нравственным, и нравственным вопреки окружающему убожеству?

 

                                                                                   ***

 

В моей семье из дореволюционного уцелел лишь томик Крылова («с ятями – дочурке Тане от папы, 1905 г.»), чугунно-витой каслинский сундучок (предки имели долю в заводе), серебряная ложка «Кавказъ» да небольшая тарелочка с двумя античными дамами, играющими с маленьким Эротом. Не в этом ли причина моего отчуждения от потерянной навек России, неверия в то, что та жизнь – была?

Есину удалось не просто ужиться с редкостными раритетами – на примере своей родни он доказывает, что социальный переворот вывел на поверхность жизни людей умных, талантливых, энергичных и умевших без ущерба для себя перестраиваться на лучшие условия бытия – какой урок для наших нуворишей! Революция предоставила своим детям отнюдь не эфемерный шанс пронестись по социальным лестницам, смахнуть с их перил династическую пыль и… обрушиться вниз из-за сонма толкающихся желающих добежать ещё выше. Но всех ли детей своих революция пожрала? Остался жив после лагеря и отец Есина, и сам Есин, сын врага народа, не был брошен в застенок… Так было ли так всё просто с советской историей, как мнится это десталинизаторам? Конечно же, нет.

 

                                                                                    ***

 

Дополнительный акцент – добротность прежней культуры в противовес теперешней легковесности ширпотреба. Выпуск сапог на один сезон – не признак ли цивилизационного тупика? Массивность, долговечность вещей столетней давности убедительно говорят о том, что они были рассчитаны на несколько поколений. Сегодня же мы видим лишь религию быстрого оборота и бездумного потребления, от самого рождения придающую предметам свойство ломаться, рваться, выходить из строя. Что ж, воровская экономика не может не быть ветхой с пелёнок.

 

Жизнь постоянно упрощается.

Не перегнуть бы только палку.

 

А что, выглядит вполне по-христиански: вещи специально делаются эфемерными для того, чтобы ты ни к чему не привязывался. Смирись: твоим детям завещано обновить интерьеры так, чтобы и следа твоих аминокислот не осталось в нём от тебя, породившего их. Это я не могу выкинуть отцовского пальто, вдыхая родной запах потёртого воротника из искусственного меха, мамин плащ, но что сделает с моим бушлатом мой сын, я предсказать уже не берусь. Оскудевшие чувства вряд ли остановят его справедливую руку.

 

                                                                                      ***

 

Звучание книги филигранно совпадает с пластикой звучания старой граммофонной пластинки: когда игла касается бороздок, в динамике раздаётся шипение, и только пол-оборота спустя прорывается низкий надтреснутый голос.

В «Описи…» Есин претворяется в «независимого наблюдателя», старается взирать на свои сроки чужими глазами пришедшего в старую профессорскую квартиру после него самого. Это поразительный эффект – автор-экскурсовод по собственному дому. Сколько здесь, за строками, таится и выплывает наружу весёлости висельника, сколько здесь юношеской не угасшей бравады – а вот-с, извольте видеть, кресло! Покойник, то есть я, любил, помнится, сиживать на нём с трубкой…. то есть, тьфу, с томом Вольтера. Ныне бездействует по причине России, Леты и Лорелеи.

Если усугублять приём, вещи начнут произносить монологи от первого лица, но лично я бы счёл такую «художественность» слишком вычурной. Кто знает, накапливают ли они собственные впечатления от нас, опасно мельтешащих перед ними, чувствуют ли они хотя бы отдалённо, как домашние любимцы, нашу тоску, печаль, торжество.

 

                                                                                      ***

 

Говорить вещами прекрасно умел Андерсен. Кажется, именно он привёл условно понимаемый «Запад» к пику гуманистического осознания действительности. Не шаржи на натуру, но портреты характеров запечатлены им с небывалой убедительностью. Достаточно вспомнить новеллу «Старый дом», где позолота и свиная кожа обоев ведут между собой спор о вечности, а под рассохшимся паркетом валяется неведомо как уцелевший оловянный солдатик, стойкий потому, что его не толкнула в камин сумасшедшая страсть.

Есин в «Описи…» и старик, показывающий дом мальчику, и мальчик, входящий в дом.

 

                                                                                       ***

 

«Жизнь практически не сложилась, мама. Умирать придётся одному. Валя уже умерла, умирать без детей, мама, трудно».

Комментировать это не нужно, но надо.

Лучшим сейчас были бы сын и дочь, взрослые, прошедшие уже через падения и соблазны, извещавшие своё лихо, – но безусловно свои, те, за которых бы по ночам разрывалось бы сердце.

Как-нибудь удалось бы и разменяться удачно. И уже оканчивали бы институты внуки, не менее двух, за которых бы тоже щемило, шалопаистые, но сохранившие фамилию. Их бы ещё крошками привозили к деду с бабкой «посидеть», и дом наполнялся бы счастливым визгом, звоном разбитых вазочек и обиженным воем.

О, эти крепенькие ножонки, неутомимо попирающие твердь! Эти тоненькие голоски, свидетельствующие о том, что ты сбылся, разрешил самую главную жизненную загадку! Представим, ради всего святого, что всё так и есть.

 

                                                                                       ***

 

А что я, собственно, пишу, свою жизнь? <…> Роман? А где взлёт фантазии и придуманные продолжения личных сюжетов?

Документальный роман. Ни единого слова лжи, только самопознание, бесконечное погружение в себя, в котором сконцентрировано в свободном падении и перемешивании четыре поколения русской семьи.

Здесь, об руку с торчащими повсюду странными, не складывающимися в стройную логическую картину фактами, вольно строить гипотезы. Есть ли смысл у семьи, истории? Очевидно, тот, кому судьбой назначено подняться над деторождением, и обязан его осмыслить.

Во время беготни по социальным лестницам жизнь людей искажалась до неузнаваемости. Люди под Лениным и Сталиным чистили и вычищали себе целые биографии, выдумывая канонические «легенды» и «жития», которым сами потом усердно верили. Это и называлось, наверно, творить свою судьбу, беря себя придуманные имена и фамилии, вымарывая потенциально подозрительное. Эта театральная вполне ложь во спасение была, по-видимому, одним из определяющих, корневых признаков двадцатого века в створе человеческого развития. Одни воображали от скудости, другие прозорливо врали во имя выживания. И только чудом не вычищенные из семейных архивов свидетельства документы хранят следы фактов, которые не укладываются ни в одну из пристойных версий.

Мой дед, красный кавалерист, по словам отца, держал до революции скобяную лавку. А как же классовая теория? А никак. Просто дед, очевидно, понял, что заслониться от жестокосердного времени он мог только на боевом коне с оружием в руках.

 

                                                                                      ***

 

Приди мне в голову описать свою квартиру, я начал бы с вечно не разобранных антресолей, стенных шкафов. Медали отца, его рыбацкий ящик, мамин этюдник… мне кажется, «Опись…» не могла родиться нигде, кроме Москвы. Это та самая нота, которая когда-то взята именно этим городом – московский, всероссийский объединяющий слог.

Ком подступает к горлу. Простите за штамп. Но иногда штампы лучше всего передают состояние.

– завещает Есин потомкам.

Две женщины, которых я любил больше, чем себя, ожидают меня по другую сторону этой рукописи, книги и жизни: мать и жена. Но рядом с ними вглядывается вдаль и моя собака.

– предвидит он пейзаж, который хочет увидеть по ту сторону.

«Никогда!» – заканчивается «Опись…» захлёбывающимся курлыканьем журавля, прощающегося со своей землёй.

Но поднимая голову ввысь, к осеннему небу, мы видим Есина, стоящего с нами рядом. Потеряв подругу, он лишь выгадывает время для лебединой песни.

И неопровержимо чувствует, что даже эта прямота его – не последняя.


Сергей Есин. Опись имущества одинокого человека. М.: ЭКСМО, 2014. – 384 с. – (Знак качества).



Сергей АРУТЮНОВ




Поделитесь статьёй с друзьями:
Кузнецов Юрий Поликарпович. С ВОЙНЫ НАЧИНАЮСЬ… (Ко Дню Победы): стихотворения и поэмы Бубенин Виталий Дмитриевич. КРОВАВЫЙ СНЕГ ДАМАНСКОГО. События 1967–1969 гг. Игумнов Александр Петрович. ИМЯ ТВОЁ – СОЛДАТ: Рассказы Кузнецов Юрий Поликарпович. Тропы вечных тем: проза поэта Поколение Егора. Гражданская оборона, Постдайджест Live.txt Вячеслав Огрызко. Страна некомпетентных чинуш: Статьи и заметки последних лет. Михаил Андреев. Префект. Охота: Стихи. Проза. Критика. Я был бессмертен в каждом слове…: Поэзия. Публицистика. Критика. Составитель Роман Сенчин. Краснов Владислав Георгиевич.
«Новая Россия: от коммунизма к национальному
возрождению» Вячеслав Огрызко. Юрий Кузнецов – поэт концепций и образов: Биобиблиографический указатель Вячеслав Огрызко. Отечественные исследователи коренных малочисленных народов Севера и Дальнего Востока Казачьему роду нет переводу: Проза. Публицистика. Стихи. Кузнецов Юрий Поликарпович. Стихотворения и поэмы. Том 5. ВСЁ О СЕНЧИНЕ. В лабиринте критики. Селькупская литература. Звать меня Кузнецов. Я один: Воспоминания. Статьи о творчестве. Оценки современников Вячеслав Огрызко. БЕССТЫЖАЯ ВЛАСТЬ, или Бунт против лизоблюдства: Статьи и заметки последних лет. Сергей Минин. Бильярды и гробы: сборник рассказов. Сергей Минин. Симулянты Дмитрий Чёрный. ХАО СТИ Лица и лики, том 1 Лица и лики, том 2 Цветы во льдах Честь имею: Сборник Иван Гобзев. Зона правды.Роман Иван Гобзев. Те, кого любят боги умирают молодыми.Повесть, рассказы Роман Сенчин. Тёплый год ледникового периода Вячеслав Огрызко. Дерзать или лизать Дитя хрущёвской оттепели. Предтеча «Литературной России»: документы, письма, воспоминания, оценки историков / Составитель Вячеслав Огрызко Ительменская литература Ульчская литература
Редакция | Архив | Книги | Реклама | Конкурсы



Яндекс цитирования