Литературная Россия
       
Литературная Россия
Еженедельная газета писателей России
Редакция | Архив | Книги | Реклама |  КонкурсыЖить не по лжиКазачьему роду нет переводуЯ был бессмертен в каждом слове  | Наши мероприятияФоторепортаж с церемонии награждения конкурса «Казачьему роду нет переводу»Фоторепортаж с церемонии награждения конкурса «Честь имею» | Журнал Мир Севера
     RSS  

Новости

17-04-2015
ОБРАЗОВАТЕЛЬНАЯ ШИЗОФРЕНИЯ НА ЛИТЕРАТУРНОЙ ОСНОВЕ
В 2014 году привелось познакомиться с тем, как нынче проводится Всероссийская олимпиада по литературе, которой рулит НИЦ Высшая школа экономики..
17-04-2015
КАКУЮ ПАМЯТЬ ОСТАВИЛ В КОСТРОМЕ О СЕБЕ БЫВШИЙ ГУБЕРНАТОР СЛЮНЯЕВ–АЛБИН
Здравствуйте, Дмитрий Чёрный! Решил обратиться непосредственно к Вам, поскольку наши материалы в «ЛР» от 14 ноября минувшего года были сведены на одном развороте...
17-04-2015
ЮБИЛЕЙ НА БЕРЕГАХ НЕВЫ
60 лет журнал «Нева» омывает берега классического, пушкинского Санкт-Петербурга, доходя по бесчисленным каналам до всех точек на карте страны...

Архив : №07. 27.02.2015

«НОВЫЙ РЕАЛИЗМ» И БУДУЩЕЕ РУССКОЙ СЛОВЕСНОСТИ

У нашего «нового реализма» много достижений: достойный ответ литературоцентричным играм, лаконичная поэтика обыденности в её относительно динамичном, силовом варианте, ставка на мужское начало – волюнтаризм молодости, способный вынести за скобки пресловутый «кризис среднего возраста», столь популярный в современных романах.

Оценивая литературный процесс как единое, совместно создаваемое мастерами словесности произведение, я бы указал ещё на одну победу «новых реалистов» – на преодоление методологической вялости и апатии. Художественные тексты З.Прилепина, С.Шаргунова, Р.Сенчина, Д.Гуцко, Г.Садулуева, теоретическая активность А.Рудалёва, В.Пустовой, А.Ганиевой, Е.Погорелой вернули интерес к спорам о литературе как форме осознания и воссоздания действительности, к русской традиции восприятия литературы как нравственной идеи – разумеется, в принципиально иных, не классических условиях.

Был определён многослойный и продуктивный конфликт эпохи – противостояние наглой молодости и мудрой дряхлости, скупой житейской правды и беспочвенного фантазирования, авторской ответственности за происходящее в тексте и узаконенной «смерти автора», предусматривающей полную как бы независимость героев от придумавшего их сознания.

Есть ли у «нового реализма» то, что не нравится лично мне и представляется небезопасным для художественного слова в перспективе будущих дней? Безусловно! Прежде всего ранний и весьма объёмный автобиографизм, способный превратиться в навязчивый эгоцентризм псевдороманного повествования. А также бедность метафизического начала, сведение к минимуму сложных страданий души и чрезвычайное повышение статуса тела, желающего бесконечно радоваться персональному сюжету.

 

Начиная прошлогоднюю дискуссию, Роман Сенчин – опытнейший апологет «нового реализма» – сетует, что сокращается до невразумительного «ощущение абсолютной документальности», не остаётся «действительных событий, происходящих с действительным человеком, но записанных художественно». Рассматривая романы Гуцко («Бета-самец»), Шаргунова («1993»), Прилепина («Обитель»), Сенчин приходит к выводу, что авторское «Я» теряет яркость и силу, рассасывается в изображении «исторических» событий, убегает от современности в какой-то изощрённый, придуманный психологизм.

В новейшей литературе Роман Сенчин – самый последовательный защитник «правды» как отдельно от текста существующего факта, требующего от писателя скрупулёзной фиксации знаков сейчас переживаемого времени. Мне трудно с ним согласиться. Но мысль Сенчина – высокой ценности: при повествовательной угрюмости и отсутствии внешнего пафоса он – Дон Кихот новореалистического стиля, бескомпромиссно описывающий все его зигзаги, доводящий скрывающуюся в подтекстах идею нелитературности литературы до логического предела.

Позволю себе небольшое отступление – для воссоздания ещё одного контекста решаемой проблемы. Сейчас активно читаю новейшую прозу США, стремясь увидеть и оценить контуры американской идеи XXI века. Документализм семейной жизни, вялотекущая, но психологически насыщенная обыденность, реальность простых американцев в контексте вполне понятных и очень правдивых кризисов атакуют со всех сторон. В романах Евгенидиса («Средний пол»), Франзена («Свобода»), Троттера («На прощанье я скажу») и даже в более сложно организованных текстах Каннингема («Снежная королева») и Тартт («Щегол») честно изображённая повседневность, детализированные в компромиссной художественности социально-бытовые отношения начинают утомлять.

 

Вроде бы всё верно – романы разворачивают перед нами картины существования легко узнаваемого человека, соответствующего господствующим стандартам времени. Женятся – разводятся, болеют – выздоравливают, много думают о своих депрессиях и сексуальных партнёрах. Но скучно! Ползёт перед читателем «история», и нет никакой историософии. Герои способны высокомерно и рационально говорить о религии, но отсутствует любая форма метафизики.

 

Утверждают специалисты: вот Пинчон – великий постмодернист! Открываем его недавний роман «Внутренний порок», и достаточно быстро проваливаемся в унылый, воспроизводимый в каждой главе околокриминальный мир. Но какой же правдоподобный! Представляющий частную жизнь хиппующих детективов, остроумных полицейских, душевносложных проституток в избыточной документальности, нанизывающей страницу за страницей на стержень, которого нет. Точнее, есть стержень стиля, который требует от читателя согласия с трансформацией периферийного в главное.

Устав от правды заокеанской жизни, читаю фантастический роман Кормака Маккарти «Дорога». Постапокалиптическое будущее: разрушенные города, навязчивые следы тления, всякую человечность забывшие каннибалы, пропавший в пустотах антимира Бог, бредущие навстречу смерти отец и сын. Но как же в этой жути, в этой бесчеловечности, делающей ненужными все житейские разговоры, легко думать, дышать и оценивать мастерство писателя, поднимающегося до притчевых высот!

Жестокий эсхатологический ракурс не отменяет реальности наших дней, но создаёт символ высочайшей концентрации, способный показать обыденность в её перспективе, дерзающий столкнуть с самой идеей человека. Никакой конкретной историчности в «Дороге» нет. Однако философии истории, выраженной в адекватных образах искусства, – хватает!

Если оценивать новые романы Гуцко, Шаргунова, Прилепина как некий общий поколенческий жест, его стоит приветствовать: «новые реалисты» хотят побеждать, а не просто присутствовать. Остаются хорошо узнаваемые социально-исторические пространства, не на самом дальнем плане маячит политика, в центре разворачивается жизнь молодого человека, стремящегося по-своему победить смерть – как интуицию небытия и факт собственного существования.

И видна в романах «Бета-самец», «1993», «Обитель» пробуждающаяся «новореалистическая» тревога – русская мысль о преодолении автобиографического эгоцентризма, об овладении эпическими масштабами и испытании идей, поднимающих человека над физиологизмом – телесностью личности, которая может оказаться запертой в поглаживаемых автором инстинктах.

В ходе дискуссии много было сказано о том, что указанные произведения историческими романами не являются. Да и зачем им быть таковыми? Неужели в нашей сегодняшней жизни мало документальности и текущей историчности, стреляющей в потребителя информации из всех ресурсов? С прошлогодней весны сводки новостей – ежечасный социально-политический эпос. Кто чего не понял – окажется в глубинах популярнейших ток-шоу, превращающих документы эпохи в полифонические картины объективных суждений и истерических возгласов. Писатели неудержимо рвутся в публицистику, чтобы сказать самые важные слова о новейшей истории и – повысить статус в информационном потоке. Телевизионное слово Прилепина или Шаргунова, погруженных в борьбу систем, отзывается в миллионах сознаний. Чего никак не скажешь о романах молодых писателей.

Что же делать? Неужели усиливать злободневность и документальность художественного повествования? Действительно ли надо себя-реального, плывущего по штормовой обыденности, сделать гарантом честности и правдивости в словесном искусстве? Стоит ли литературе соперничать с могучими информационными источниками, превращающими факт в публицистический образ?

 

Подлинный историзм – не в художественном захвате реального события и не в насыщении текста значками достоверного времени. Источник литературного историзма – в движении авторской души к формирующимся архетипам эпохи, в умении довести себя-пишущего до такого состояния, когда звуки нынешнего дня властно ворвутся в творящее сознание, раскроют наше сейчас и сумеют поймать в образе контур будущего.

 

Материал может быть разным. Хорошо, когда он актуален, как начавшийся ледяной дождь за окном или очередной социальный взрыв. Но материал имеет право быть совсем иным.

Уайльд в «Саломее» обращается к Иерусалиму времён Иисуса, при этом абсолютно исторично открывает тайны своей эпохи декаданса. В романе «Прокляты и убиты» Астафьев пишет о Великой отечественной войне, являя злую и востребованную в 90-х мысль о перманентном национальном тоталитаризме. Оренбургский писатель Пётр Краснов в романе «Заполье» создаёт потрясающий документ постсоветской духовной катастрофы, но для этого ему необходимо болезненно, модернистски заострённо ввинтить читателя во внутренние миры погибающего журналиста Базанова и его обыденно-демонических противников.

Историзм – в сложнейшей автопортретности (не в простом автобиографизме!), который предлагает писатель своим состоявшимся текстом. Мне не слишком сильно понравился автопортрет Гуцко в «Бета-самце»: то ли вялость надуманного события передалась писателю, то ли его собственное сочетание пассивного пессимизма с условным гуманизмом сотворило атмосферу, в которой жалобы и сетования слышнее реплик о созидании.

Интересная задумка у Шаргунова в «1993»: расстаться с «ранней мемуарностью» через предложение проследить за жизнью и смертью объективно двойственного героя в контексте всем интересных событий двадцатилетней давности. В романном автопортрете Шаргунова много значимых черт, выявляющих тяжёлые парадоксы семейных отношений, роль инстинктов в движении личности, а также общее замерзание человечности в районе 93-го. Но когда я вспоминаю об этом тексте спустя полтора года после прочтения, приходит не самое лучшее из ощущений: история страны и кратчайшей революции – с одной стороны, а история Виктора Брянцева и его семьи – с другой.

 

Я не нахожу в романе «1993» того, чего жду от ближайшего будущего русской литературы: мощного авторского переживания создаваемой реальности, уверенности писателя в необходимости произносимого слова, его обязательной мифологизированной идейности – не публицистически поданных идей, а нерационального пребывания в персональной идее существования, исключающей торможение и провисание.

 

Герой может быть вялым, депрессивным, обречённым. Автор – никогда! Он должен говорить с нами как власть имеющий – из глубин собственного мифа, стремящегося стать для читателя историей и правдой. Уже сейчас с такой лично рождённой волей к нам обращаются столь разные мастера, как Проханов и Пелевин, Личутин и Сорокин, Лимонов и Шишкин, Кантор и Шаров. Не важно, как – уверенно или совсем плохо – ощущают себя их герои. Главное, что как бы объективный мир не съел авторскую душу, оставил ей право на неповторимое своеобразие, на личное слово.

А как у Прилепина в «Обители»? Далёк от 2015 года Соловецкий лагерь, но как же актуален главный герой – лихорадочно живущий ванька-встанька, преступник по сюжету, симпатяга по внутренним движениям, ищущий, где согреться, кого поиметь, как спрятаться от блатного ножа! Способный быть благородным и купаться в спасительной лжи, и сквозь все нестроения тюрьмы-монастыря слышать голоса бывалых риторов, проверять их речи-поступки невыносимой повседневностью и снова спешить к бытию собственного тела – такого дорогого, тёплого, неповторимого!

Автопортрет Прилепина в «Обители» – довольно удачная попытка воплотить свою мужскую силу, соединённую с тоской по уходящей молодости и предчувствием неминуемой смерти, в по-настоящему агрессивный идейно-художественный знак, когда агрессия исходит не от Артёма Горяинова, а от Захара Прилепина. Это он упивается творческой энергией, умением создать мир, так похожий на лучшие образцы русского реализма, но реализующий принципиально модернистский проект. Явление цельного, состоявшегося себя, оценивающего с персонального неба правду большевиков и белогвардейцев, христиан и атеистов, живых и мёртвых. И проповедующего жажду существования – в жарком дыхании обречённого человека. Потому что потом мы умрём, и за ударом гроба о дно равнодушной земли – затихнет всякое слово, угаснет любое желание.

Не равная ли по необходимому экстремизму (и, конечно, другая по содержанию) автопортретность в «Елтышевых» и «Информации» Романа Сенчина? В первом тексте сквозь условный историзм окончательной гибели современной деревни взирает на читателя леонидоандреевское Ничто, без остатка поглощающее несчастную семью и грозящее уничтожить само человеческое бытие. Во втором тексте в пространстве достоверных сигналов о нашем времени нарастает нешуточная депрессия главного героя, возникает экзистенциальная тошнота от разнообразных контактов с обыденностью. В «новом реализме» обнаруживается потенциал модерна.

 

Рискну заметить: достоверное изображение истории – не то, что нужно русской литературе. Не русская это сила – быть натуралистами. Отечественная словесность – не фиксирующий документ, а расширяющее сознание версия, в агрессии авторской воли становящаяся правдой, обретённым миром, мифологически побеждающим чужие альтернативы.

 

Когда сопоставляешь созданные на рубеже тысячелетий литературные миры России и Запада, приходишь к следующим выводам: в виртуозном изображении частной жизни слишком свободного субъекта у них теряется интерес к истории; у нас концентрация внимания к социальным конфликтам реального времени настолько велика, что конкретность истории преодолевается ради удивительных историософских потоков – сверхбытовой мудрости, включающей человека в утопии и антиутопии.

В западной словесности настолько неприлично вести серьёзные разговоры о Боге, что не только религия, но всякая метафизическая составляющая пасуют перед рациональной нравственностью – житейским оптимизмом или прохладной – столь популярной в новейшей Европе – пустотностью. В русской словесности остаётся ощущение нерешённости основных бытийных вопросов, у нас всё ещё болят религия и философия – как области творческого духа, не знающего успокоения.

Историософия – не теоретическая конструкция, а становление образа России, всех её возможных времён в пространстве литературно реализованных вселенных. Метафизика – не очевидность религиозных речей или философских программ, а естественная сложность романного космоса, частного, всегда авторского апокрифа, в котором повседневность совершает касание жизни и смерти как целостных полюсов существования.

Литературная философия истории – расширение повествовательной горизонтали: включение данной моментальности, сиюминутности текущего сюжета в большое, сверхисторическое время. Литературная метафизика – драматическое освоение повествовательной вертикали: даже социальный сюжет или сугубо квартирный разговор – не разрозненные эпизоды вялотекущей обыденности, а подвижные образы формирующейся картины мира, взаимодействия верха и низа как всегда востребованных в русской культуре областей.

Возможно, мысль сформулирована слишком жёстко. Можно представить себе фарсовую картину погружения писателя в искусственный транс, в котором он раздувает щёки для специального – строго по теоретическому плану! – воссоздания историософских и метафизических идей. Да ещё на корню уничтожает любые поползновения простой жизни, пытающейся контрабандой оказаться в высоколобом, очищенном от простоты тексте.

Конечно, так нельзя. Отечественной словесности и России в целом нужны победы, а с программой-симулякром до Рейхстага не дойти. Рассуждая об историософии и метафизике как о перспективных составляющих национальной словесности, я не вижу в них явного предмета, объекта или чётко сформулированной темы. Мощь повествовательных вертикалей и горизонталей нарастает не в тщательно спланированном лабораторном эксперименте, а в естественном для сильного писателя преодолении основных бед современного литпроцесса: торопливости («издать три книги за год!»), эксплуатации обретённого стиля («проглотили прежний роман, съедят и новый!»), банальной публицистичности («нельзя выпасть из актуальной риторики!») и сбережения себя («а вот страдать в процессе сотворения художественного мира я не согласен!»). Не с постмодернизмом сейчас нужно бороться, а с этими слишком человеческими компромиссами.

Хотел бы я видеть «новых реалистов» среди литераторов-триумфаторов ближайшего будущего? Да, без сомнения. Внутренние и внешние миры не знают назойливых чудес. Современность сохраняет своё место в художественном кадре. Мужская этика создаёт эффект братских отношений между автором, героем, читателем. Извращения тела и сознания получают заслуженную оценку. Задействовано единство авторской судьбы и пути романных персонажей. Наше советское прошлое продолжает посылать добрые сигналы. Лишённый вывертов психологизм помогает понять типичного представителя эпохи. Уверенный в себе патриотизм на должном месте.

Желаю ли «новому реализму» полной и окончательной победы, вытеснения всех противников с литературного горизонта? Нет, не желаю. Я – на стороне нового эллинизма с его яркой модернистской составляющей. Сейчас говорю не только о литературе, но и о национальной идее в Российском государстве, которое сможет предложить народам мира контуры позитивного империализма – духовно-политического синтеза, способного перебить хорошо известное предложение Америки.

Классический эллинизм на самом первом уровне смыслов был масштабным движением греческого языка, захватывающего всё новые земли, распространяющего влияние античной словесности и допускающего самые причудливые контакты идей ради многих благих целей. В том числе, ради пришествия Христа, соединившего Афины и Иерусалим.

Русский язык не может застыть на своей сегодняшней территории. Он должен возвращаться в отчуждённые постсоветские земли, предлагать себя Европе, измождённой пирровой победой англосаксонского архетипа. Он должен снова – как в позднем социализме – показать себя исламскому миру, который находится в одном из самых драматичных и поворотных моментов своей истории. Русский язык может стать пространством таких востребованных литературных сюжетов, что проблема перевода не покажется первостепенной, и новые русские смыслы получат свои качественные каналы прямой трансляции на Запад и Восток.

Разумеется, главный проводник русского языка – наша национальная классика. Мой аспирант из Сирии, выбирая тему диссертации, сообщил, что на его Родине признают шестерых русских писателей: Тургенева, Достоевского, Толстого, Чехова, Горького, Шолохова. Значит, сирийскому слависту научно изучать имеет смысл только их творчество.

Наша современная литература не может предложить подобный уровень психологического мастерства. Сегодня отечественная словесность не способна к такой универсализации человечности при сохранении национального психологического центра. Больше концептуализма в творческом сознании, психопатология очевиднее психологии, постоянно обновляющийся сленг без устали расшатывает языковые нормы.

Не вернуться ли к старому доброму реализму? Увы, многие его представители пребывают в тяжёлом унынии, проецируя поражение 90-х на всю оставшуюся жизнь. Один старый реалист готов дважды за день вспоминать, как тридцать лет назад в литературном буфете был отмечен живым советским классиком, поднёсшим стакан коньяка. Другой на вопрос о соратниках обрушивается на Личутина, многословно упрекая его в непрощаемом грехе модернизма. Третий обвиняет Бондаренко в отступничестве – за допущение возможности «русского постмодерна» и написание книги о Бродском. Четвёртый, в очередной раз используя высокую трибуну, отказывает Сенчину и Садулаеву в праве называться писателями. Пятый аттестует Проханова как опасного гностика, отлучившего себя от Церкви. Шестой уверен, что существует заговор против реализма, и почти все издательства в нём задействованы.

Уныние, поразившее постсоветский реализм, сменивший художественное познание на осуждение, представляется мне серьёзной бедой. Вместо психологии, историософии и метафизики, вместо жизни – жалоба, риторическое пребывание в бесконечном тупике поражения.

Двадцать лет назад пожилой Дмитрий Затонский, поистине весело сравнивая модернизм и постмодернизм, возвёл первый к утопическому сознанию и состоянию опьянения, а второй – к антиутопии и похмелью. Думаю, что в границах литературы значительно полезнее веровать и мировоззренчески рисковать, искать новые формы духа, нежели в идейной интоксикации утверждать, что дух покинул страну и её словесность. Утверждать пессимизм, конечно, можно, но тогда уж – с такой яростью, силовой скорбью и эстетическим переходом границы, как Вера Галактионова в «Спящих от печали», Владимир Личутин в «Беглеце из рая», Пётр Краснов в «Заполье» или Юрий Мамлеев в своём «метафизическом реализме».

Эллинистический модерн, сумевший сделать мир греческим, – не постмодернизм. Христианство – одна из высших форм реализма – состоялось в результате греческого движения на Восток. В постмодернизме – ироническая игра равнодушного нарратора, в эллинистическом действии – активность верующего субъекта, способного до конца отстаивать представленный мир.

Не опасна ли эта активность? Вспомним высказывание Сергея Морозова в рамках дискуссии о «новом реализме»: «Жизненность, теоретическая и практическая, практический смысл, в высоком значении этого слова – вот суть реализма как такового. Искусство – это серьёзно, это не игрушки. Раздувая в искусстве отвлечённую от жизни художественность, модернизм губит его, делая бесполезным. Модернизм – искусство убийц и самоубийц».

Мысль избыточна в своей инфернальности, но сказать, что Морозов совсем не прав – нельзя. Только дело тут не только в модернизме. Как и всё настоящее, литература во всех направлениях представляет собой величайшую двойственность. Что она – частное явление ума, переполненного субъективными словами, или сама реальность, прошедшая сквозь авторскую душу и не испорченная периферией естественно ограниченного человека? Продлевает произведение жизнь своим создателям и читателям? Или никому не обещая дидактики прямого действия, повышает интенсивность переживаний и познания, не решая проблему здоровья? Всегда ли реалист живёт дольше и счастливее модерниста? И верно ли, что исключительно реализмом движемся мы к прогрессу или спасению?

Литература – безгарантийное существование, подвижный апокриф на фоне многих рациональных канонов, окружающих нас со всех сторон. Говоря о желательности русского литературного неоэллинизма, я далёк от ритуального почитания отдельных нереалистических миров, будь то декаданс-модерн Уайлда, экспрессионизм Андреева, экзистенциализм Сартра или гностический эсхатологизм Леонова.

Необходимо пространство «цветущей сложности», когда новое произведение оценивается не по этикетному соответствию определённой норме или верности влиятельному клану. Идейно я могу долго возмущаться западничеству романов Гиголашвили («Захват Московии»), Лидского («Русский садизм»), Улицкой («Зелёный шатёр»), Иличевского («Анархисты»), Акунина («Аристономия»). Но не лучше ли оценить эти произведения как явление русского языка в контекстах, знать которые уж точно необходимо? Как честное и не лишённое совершенства выражение авторской веры, художественно сжатой до необходимого знака борьбы? Как призыв ещё раз увидеть русский мир в акунинском или улицком зеркале, получить от ненавистного текста силы для нарастающего эпоса? Конечно, литература – проповедь. Но не оказывается ли она и точной диагностикой, раскрывающей картину болезни? Предстаёт словом, воспитывающим в читателе деятельного врача, готового к подвигу, но не унылого субъекта, твердящего о крахе всего и вся.

В этом пространстве «новый реализм», окружённый достойными противниками, займёт одно из самых важных мест. Он ещё раз всмотрится в свои школьные годы, оценив документализм, автобиографизм, натурализм как стартовую площадку для мировоззренческого рывка в границах национального романа, способного стать главным культурным знаком России ближайшего будущего.


Алексей ТАТАРИНОВ,
г. КРАСНОДАР




Поделитесь статьёй с друзьями:
Кузнецов Юрий Поликарпович. С ВОЙНЫ НАЧИНАЮСЬ… (Ко Дню Победы): стихотворения и поэмы Бубенин Виталий Дмитриевич. КРОВАВЫЙ СНЕГ ДАМАНСКОГО. События 1967–1969 гг. Игумнов Александр Петрович. ИМЯ ТВОЁ – СОЛДАТ: Рассказы Кузнецов Юрий Поликарпович. Тропы вечных тем: проза поэта Поколение Егора. Гражданская оборона, Постдайджест Live.txt Вячеслав Огрызко. Страна некомпетентных чинуш: Статьи и заметки последних лет. Михаил Андреев. Префект. Охота: Стихи. Проза. Критика. Я был бессмертен в каждом слове…: Поэзия. Публицистика. Критика. Составитель Роман Сенчин. Краснов Владислав Георгиевич.
«Новая Россия: от коммунизма к национальному
возрождению» Вячеслав Огрызко. Юрий Кузнецов – поэт концепций и образов: Биобиблиографический указатель Вячеслав Огрызко. Отечественные исследователи коренных малочисленных народов Севера и Дальнего Востока Казачьему роду нет переводу: Проза. Публицистика. Стихи. Кузнецов Юрий Поликарпович. Стихотворения и поэмы. Том 5. ВСЁ О СЕНЧИНЕ. В лабиринте критики. Селькупская литература. Звать меня Кузнецов. Я один: Воспоминания. Статьи о творчестве. Оценки современников Вячеслав Огрызко. БЕССТЫЖАЯ ВЛАСТЬ, или Бунт против лизоблюдства: Статьи и заметки последних лет. Сергей Минин. Бильярды и гробы: сборник рассказов. Сергей Минин. Симулянты Дмитрий Чёрный. ХАО СТИ Лица и лики, том 1 Лица и лики, том 2 Цветы во льдах Честь имею: Сборник Иван Гобзев. Зона правды.Роман Иван Гобзев. Те, кого любят боги умирают молодыми.Повесть, рассказы Роман Сенчин. Тёплый год ледникового периода Вячеслав Огрызко. Дерзать или лизать Дитя хрущёвской оттепели. Предтеча «Литературной России»: документы, письма, воспоминания, оценки историков / Составитель Вячеслав Огрызко Ительменская литература Ульчская литература
Редакция | Архив | Книги | Реклама | Конкурсы



Яндекс цитирования