Литературная Россия
       
Литературная Россия
Еженедельная газета писателей России
Редакция | Архив | Книги | Реклама |  КонкурсыЖить не по лжиКазачьему роду нет переводуЯ был бессмертен в каждом слове  | Наши мероприятияФоторепортаж с церемонии награждения конкурса «Казачьему роду нет переводу»Фоторепортаж с церемонии награждения конкурса «Честь имею» | Журнал Мир Севера
     RSS  

Новости

17-04-2015
ОБРАЗОВАТЕЛЬНАЯ ШИЗОФРЕНИЯ НА ЛИТЕРАТУРНОЙ ОСНОВЕ
В 2014 году привелось познакомиться с тем, как нынче проводится Всероссийская олимпиада по литературе, которой рулит НИЦ Высшая школа экономики..
17-04-2015
КАКУЮ ПАМЯТЬ ОСТАВИЛ В КОСТРОМЕ О СЕБЕ БЫВШИЙ ГУБЕРНАТОР СЛЮНЯЕВ–АЛБИН
Здравствуйте, Дмитрий Чёрный! Решил обратиться непосредственно к Вам, поскольку наши материалы в «ЛР» от 14 ноября минувшего года были сведены на одном развороте...
17-04-2015
ЮБИЛЕЙ НА БЕРЕГАХ НЕВЫ
60 лет журнал «Нева» омывает берега классического, пушкинского Санкт-Петербурга, доходя по бесчисленным каналам до всех точек на карте страны...

Архив : №51. 21.12.2012

БУКА

СТРАНИЦЫ   РОМАНА

 

Взяв молоток и клещи, я вышел в прихожую.

Ящик стоял у противоположной стены, рядом с дверью Ситовых. Огромный ящик: метр в высоту, столько же в ширину. Сосновые рёбра, плотная фанера, железные скобы.

Когда отправлял его из Сыктывкара – пароходом, вниз по Вычегде, малой скоростью, с перегрузкой на товарняк в Котласе, – я очень волновался: а вдруг развалится по дороге? Поднимут неуклюже, ткнут боком, шмякнут оземь – и всё, полетят щепки, запорхают бумажные листы…

Александр РЕКЕМЧУК
Александр РЕКЕМЧУК

Но ящик благополучно достиг Москвы.

Пришлось нанимать грузовик, ехать на товарную станцию. Вместе с водителем – кряхтя, охая, надрываясь, – мы еле задвинули этот ящик в кузов, настолько он был тяжёл.

Я вытянул клещами гвозди передней рейки, отвалил крышку к стене.

Сверху лежали не самые дорогие моему сердцу книги. Самые любимые я нарочно засунул в глубь ящика, чтобы при случайном ударе они были защищены со всех сторон; чтобы косо полезший гвоздь не изуродовал переплёт, не пронзил насквозь толщу страниц.

Зато сейчас мне даже не надо было перерывать весь ящик, выкладывать стопки книг на пол, отбирая нужное – я мог просто воспользоваться тем, что лежало сверху, что оказалось под рукой. И для почина этого было бы вполне достаточно.

А что тут сверху?

Фридрих Шиллер, guten Morgen! Плотные томики охряного цвета с золотым узором на корешках, воспроизводящим красу и чин старинных фолиантов.

Да, вот именно такие тома стояли гордым строем на полках у моего деда, которого я никогда не видел. Но книги помню, а теперь их нет.

И такие же фолианты теснились в шкафах у моего отца. Иногда он доставал из ряда толстущую старинную книгу, выкладывал её на скатерть между ваз и кувшинов, компонуя натюрморт, – но теперь уже нету ни его книг, ни его холстов, ни его самого.

Ничего не осталось.

Остался лишь я, а у меня всё богатство – вот этот фанерный ящик с книгами.

Взял в руки верхний том, повернул тылом, где обозначена цена: 12 рублей. Семь томов. Значит, двенадцать умножаем на семь – восемьдесят четыре. В букинистическом магазине, в буке, сделают покупную скидку процентов в десять от номинала, что останется? Семьдесят пять рубликов, маловато…

Маловато. Одной лишь тёте Наташе я задолжал пятьдесят рублей – брал по пятёрке, по трёшке, а набралось незаметно полсотни.

Сегодня же надобно отдать, а то впредь не поверит.

Заворочался изнутри ключ, и она сама – будто бы нечаянно подслушав мои мысли, – вышла из своей комнаты, как бы вынырнув из-за откинутой крышки моего ящика.

Опять пронзила мысль: как же им, Ситовым, мешает жить этот ящик, поставленный рядом с их дверью!

Однако в прихожей коммунальной квартиры двери комнат теснились одна к другой, почти без простенков, и никуда больше не было возможности втиснуть громоздкий ящик, только между дверью Ситовых и дверью на улицу – только там была узкая полоска стены, туда и воткнулся.

– Доброе утро, тётя Наташа, – сказал я, улыбаясь как можно ласковей, чтобы она не заругалась из-за этого разгардаша у самого порога её жилья: книги, книги. Некуда ступить из-за книг…

Но, надо воздать должное тёте Наташе, она никогда не ругалась, была добра несказанно, что к своим, что к чужим, что ко мне.

Брови шалашиком из-под косынки. Тёмные, полные сочувствия и кротости глаза.

– Здравствуй, Саша… – отозвалась она. – А ты с утречка – весь в трудах?

Эта речь была тоже проявлением доброты. Потому что к этому часу в нашей коммунальной квартире уже и не было никого, кроме нас с нею.

Давно, спозаранок ушли на работу дядя Ваня и Митя, её, тёти Наташи, муж и сын: дядя Ваня шоферил, Митя сапожничал.

Ушла моя мама: она устроилась работать в шляпной мастерской, это здесь, в Марьиной Роще, неподалёку.

Ушли наши соседи через стенку: Иван Петрович, старшина военного оркестра, и его жена Валя – кондуктор автобуса.

Ушёл Женя Худяков из комнаты возле кухни, совсем молодой парень, но инвалид – открытая форма туберкулёза, – я даже не знаю, где он работал, в какой-то инвалидной артели. Ушла и Ася Рысева, его жена, которая нигде не работала, но вечно где-то носилась, всегда была в хлопотах, ещё бы – два пацана от первого мужа да две дочки от нынешнего, от Жени.

Я тоже нигде не работал, но это было вполне извинительным, поскольку я был студентом. Правда, сейчас я учился на заочке, на заочном отделении института, что оставляло возможность совмещать работу с учёбой, но я всё не мог найти себе приличное место.

Краем глаз тётя Наташа заглянула в мой ящик и, думаю, она догадалась, зачем в этот ранний час я колдую над ним с молотком и клещами в руках, какая нужда заставила меня лезть в этот ящик, – всё поняла, но промолчала.

Скрылась на кухне. Там зазвенела, наполняя чайник, вода из крана.

В компанию к Шиллеру, чтоб ему не скучалось, я выбрал из ящика все четырнадцать коричневых томов Глеба Успенского. И, немного поколебавшись, ещё собрание сочинений Некрасова, синее, с тусклым серебром вензелей.

Перенёс весь этот зажиток в комнату, выложил на стол, вернулся в коридор. Двумя точными ударами молотка вогнал гвозди обратно в дырки. Крышка легла ровно, будто её никто и не тревожил.

Я знал заранее, что мне ещё придётся повозиться с книгами, отобранными для буки, для продажи, потому что на них на всех красовались мои экслибрисы.

И добро бы ещё экслибрисы: их-то можно почти незаметно отлепить от форзаца, нипочём и не угадаешь, что они когда-то там были.

У меня же, в принадлежащих мне книгах, были не экслибрисы, а синие чернильные печати на титульных листах: «Из книг А.Рекемчука».

Именно от них, от этих печатей, следовало теперь во что бы то ни стало избавиться. Кому охота оповещать весь белый свет о том, что твои дела плохи, хуже некуда, что ты распродаёшь свою библиотеку, что тебе нечего жрать, что ты всем вокруг должен, что тебя нигде не берут на работу… Кому охота трубить об этом во все трубы?

Между прочим, мой сосед через стенку Иван Петрович Иванов, дядя Ваня, – он как раз играет в военном оркестре на огромной, как спящий питон, трубе, которая называется бас-геликон.

Однажды, по-пьяни, он зазвал в комнату мою трёхлетнюю дочь Милу и сказал ей: хочешь, я тебе сыграю? она же, по малости лет, говорит – сыграй; он взвалил геликон на плечо да как дунет – стены заходили ходуном от этого рыка; Милочка выскочила из комнаты в испуге, в слезах – еле успокоили…

Я сел к столу, взял в пальцы специально приготовленный для этой цели ластик и стал стирать свои собственные следы на титульном листе книги.

На кой ляд я нашлёпал эти печати?

 

* * *

А дело было так.

В Сыктывкаре, где целых три года я работал в республиканской газете «За новый Север» литсотрудником отдела культуры, я заколачивал приличные деньги. По молодости лет, по лёгкости на подъём, я мотался из командировки в командировку – то в Ухту, то в Инту, то в Воркуту, – а в заполярных районах командировочные платили вдвое. Я был на зависть писуч, порою в одном номере газеты шли по две, а то и по три мои статьи, и за всё это, конечно, выплачивали гонорар. Между тем, мне шла зарплата, небольшая, восемьсот тридцать рублей, зато регулярная. А иногда меня ещё просили написать что-нибудь для соседней газеты, выходящей на коми языке. Да в литературном журнальчике «Северная звезда» охотно тискали мои стихи. А в местной филармонии мне заказывали переводы на русский язык коми народных песен, и с них, после каждого концерта, мне капали какие-то рубли и копейки…

Короче, те деньги, которые я зарабатывал, было просто невозможно пропить сполна с друзьями-приятелями в сыктывкарском ресторане «Парма», что на языке коми значит «тайга».

Пили мы крепко. В шутку называли себя «дети Пармы» (как в рассказе Горького, который проходят в школе). И, конечно, изрядная часть заработанных денег тратилась в этом ресторане, в этой тайге.

Но кое-что оставалось.

И на эти оставшиеся деньги я покупал книги.

В книжном магазине на Советской улице, напротив знаменитой, ещё устьсысольской, пожарной каланчи, этого товара было хоть завались.

После недавней войны, когда книги практически не издавались (не до того было!), в наступившие мирные дни старались во что бы то ни стало наверстать упущенное, восполнить тот ущерб, который понесли сгоревшие библиотеки, разрушенные школы, разбомблённые города – всё возрождалось наново…

А тут ещё представилась редкая возможность: в покорённой Германии простаивали без дела отличные типографии с самыми что ни на есть совершенными типографскими станками – в Лейпциге, в Магдебурге, в самом Берлине, – вот с этих станков и гнали печатную продукцию, да такую, что глядеть любо, в руки взять приятно, а уж читать – сплошное удовольствие.

Все полки книжного магазина на Советской улице были уставлены новенькими собраниями сочинений, однотомниками классиков с отличными иллюстрациями, яркими книжками для детей, – а у меня уже появилась маленькая дочка, Милочка.

Да и советские писатели не ленились: чередой, прямо в руки, шли новинки Константина Симонова, Ильи Эренбурга, Леонида Леонова, Константина Федина – успевай читать, набирайся ума, торопись наслаждаться.

И я таскал эти книги из магазина на Советской улице в свою только что полученную квартирку на Интернациональной – таскал полными сумками, безразмерными авоськами, ещё за пазухой…

Я был горд и счастлив тем, что у меня подобралась вполне приличная библиотека – не чья-то, не дедовская, не отцовская, – а моя, моя собственная! Значит, я уже взрослый и самостоятельный человек, если завёл себе такую личную библиотеку: вот, извольте взглянуть – целая стена книг.

И было желание застолбить, переметить это богатство.

Мужик из типографии, где печаталась наша газета «За новый Север», охотно взялся изготовить для меня резиновую печатку – пиши, какой текст, – я написал, – с тебя бутылка! – я сбегал в буфет за поллитрой череповецкой водки, прозванной в народе «череп», – и к концу рабочего дня у меня в руках уже была аккуратная деревянная печатка с резиновой нашлёпкой, на которой было вытравлено: «Из книг А.Рекемчука».

Оставалось стырить в бухгалтерии чернильную подушечку, что я и сделал.

В один вечер были перемечены все тома моего собрания.

Я прямо-таки раздувался от гордости, от спеси, от собственной значимости.

И вот теперь, увы, мне предстояло стирать ластиком это фиолетовое клеймо, а оно въелось в бумагу и никак не стиралось, тем более что ластик у меня был для карандаша, а надо было для чернил. И ещё была опасность протереть бумагу до дыр, ведь жалко.

 

* * *

Я пропустил страницы веером между пальцев.

«…Комната в доме музыканта. Вечерние сумерки.

Л у и з а, уронив голову на руки, неподвижно сидит в самом тёмном углу комнаты. Долгое и глубокое молчание. Входит М и л л е р; в руках фонарь; с тревожным видом начинает он водить фонарём по всей комнате, затем, так и не разглядев Луизы, кладёт шляпу на стол, а фонарь ставит на пол…»

Ну вот, опять Луиза!

Прямо какое-то наваждение, от которого невозможно избавиться. Заглянешь в книгу – Луиза. Пойдёшь в киношку, здесь рядом, смотреть трофейный фильм, – и там обязательно одну из героинь будут звать Луизой. Я стараюсь забыть это имя, избавиться от него, но оно въелось в мой слух, в моё зрение, в мою память.

Точно так же, как въелось в бумагу титульного листа, что сейчас передо мною, чернильное клеймо: «Из книг…»

Чтобы одолеть наваждение, я ищу в памяти что-нибудь смешное, сводящее на нет тоску, исцеляющее задетый нерв.

И нахожу.

 Сыктывкар. Стефановский собор, вид с пожарной каланчи.  Фотография сделана в начале XX века.

Сыктывкар. Стефановский собор, вид с пожарной каланчи.
Фотография сделана в начале XX века.

Однажды в Сыктывкар приехал на гастроли Княжпогостский драматический театр. То есть, если Сыктывкар многие считали глухоманью, то уж Княж-Погост, в ста километрах от него, был совершенной дырой.

Княжпогостский передвижной театр всё время жил на колёсах: он разъезжал в прицепном вагоне по Печорской железной дороге, останавливаясь на каждой станции. И там, на клубных сценах, давал свои спектакли. Где для вольных, а где и для заключённых. Да и в самой труппе, поди, были зэки и зэчки, расконвоированные для культурных целей. Как и в других подобных театрах – в Ухте, в Инте, в Воркуте…

Мне было дано редакционное задание посмотреть спектакль «Коварство и любовь» и написать рецензию.

Я знал, что ругать нельзя: как-никак – творческий отчёт коллектива в столице республики, который работает в трудных условиях, всё время в разъездах. И на каждом разъезде, у каждого столба несёт культуру в массы.

А поскольку я знал, что ругаться в газете не позволят, во мне самом прямо-таки всё кипело.

Особенно раздражала героиня, Луиза Миллер, которой у автора, у Шиллера, шестнадцать лет, а тут, сквозь грим, все сорок налицо: морщинистая шея, костлявые руки, чёрные тени под глазами… Впрочем, может быть, это въевшаяся в подглазья и веки угольная пыль от паровозного дыма?

Немногочисленные зрители в рядах явно скучали, лузгали семечки. Парни лапали девок, те взвизгивали, смеялись.

Лишь однажды внимание зала несколько напряглось.

Я ощутил этот напряг именно по тому, что возня и копошенье в зале вдруг унялись, смолкли на какие-то мгновенья.

Как раз в это время шла сцена во дворце, где леди Мильфорд укоризненно вопрошает Фердинанда: «Вы кончили?». А он ей в ответ: «Мне могут возразить, что это – женское тщеславие, страсть, темперамент, жажда наслаждений… Но откуда же этот невыносимый гнёт у нас в стране, какого никогда не было прежде?.. Я кончил».

Не скрою, что в душе похолодело от этих слов. Эко завернул немецкий классик!

И неужели все здесь, как и я, уловили дерзновенный смысл сценической тирады Фердинанда? Как бы намёк на нынешние крутые времена совсем в другой стране…

Но тотчас испуг прошёл, уступив место досаде: да нет же, скорей всего, ряды притихли вовсе не из-за политической остроты этих слов, а просто от двусмысленной дурацкой переклички: «Вы кончили?» – «Я кончил».

Ладно. С Шиллером я расстанусь без слёз. Что-то не по душе мне весь этот Sturm und Drang, весь этот революционный романтизм.

Куда жальче расставаться с Глебом Успенским.

Дело в том, что я так-таки ни разу и не успел заглянуть ни в один из его четырнадцати томов. Просто не дошёл черёд. Я не чувствовал крайней необходимости влезать в это чтение, в эти дебри.

И чуть было не поплатился за свою беспечность.

На экзамене по литературе ХIХ века мне достался билет с вопросом о судьбе крестьянства в пореформенной русской деревне. Я хотел уж было попросить другой билет, что заведомо пахло «трояком», как вдруг вспомнил байку, которую профессор рассказал на лекции: про то, как у Глеба Успенского мужики стоят на меже, вооружённые дрекольем, готовые гнать с помещичьей земли мужичьё из другой деревни, а те и спрашивают: «Сколько же вам за это барин обещал заплатить? – По рублю на рыло. – А-а, цана хорошая…»

И я, вдруг подстёгнутый азартом, взял да и впарил профессору его же байку – в той же живой речи, с тем же лукавым подтекстом, с тем же горьким осознанием исторической обречённости векового сельского уклада. И он был настолько растроган моим ответом, что даже прослезился, ставя мне в зачётку «пять».

Но, по теории вероятности, было очень трудно предположить, что тот же билет мне ещё раз выпадет на госэкзамене по литературе.

Так что Глебом Успенским можно было пожертвовать, учитывая крайнюю стеснённость моих нынешних обстоятельств.

А вот что касается собрания сочинений Некрасова, то тут мною овладели сомнения. Не то чтобы я очень любил его стихи и поэмы – скорее даже не любил, чем любил: ещё в школе набили оскомину эти плаксивые дактили, эти хвостатые амфибрахии. Однако в душе мучительно ворочались слова другого поэта, которого я любил самозабвенно: «А Некрасов Коля, сын покойного Алёши, он и в карты, он и в стих, и так не плох на вид…»

Может, в самом деле погодить? Пускай себе стоит. То есть пускай ещё полежит в ящике.

Наугад раскрыл синий том, глаза упёрлись в эпиграф к «Железной дороге». Мальчик Ваня в кучерском армячке спрашивал: «Папаша! Кто строил эту дорогу?», а папаша в пальто на красной подкладке, стало быть, генерал, отвечал ему: «Граф Пётр Андреевич Клейнмихель, душенька!».

Я вдруг почувствовал, как кровь отлила от лица, устремившись куда-то в пятки, как мертвенно белеют щёки.

Этого ещё не хватало…

Как-то, под настроение, я рассказал двоюродному брату Юрке (дело было на Севере, в той же республике Коми, в Инте, где ему, как бывшему пленяге, определили место ссылки), – я поведал ему, со слов моей мамы, а ей об этом рассказала её мать, наша общая с Юрой бабушка, что наш дед Андрей Кириллович, родившийся в Полтавской губернии, вроде бы в семье сельского головы, – что в детстве он был что-то слишком усердно опекаем графиней Клейнмихель: её попечением его отправили на учение в Гейдельберг, а когда окончил, то и после молодой юрист не был оставлен заботами графини, а пристроен в контору к шоколадному заводчику Крамскому, вел дела и у землевладельца Рашке, потому-то и собственный дедовский дом в Харькове построен на Рашкиной даче… Но говорят, что сами Клейнмихели не имели внебрачных детей, а лишь устраивали жизнь бастардам, дворцовым выблядкам из Санкт-Петербурга…

«Заткнись!» – зло прошипел Юрка, и глаза его при этом опасно сузились, вот-вот даст мне по морде.

Мало ему было плена, мало ему было ссылки.

«Заткнись!» – тогда же я приказал безмолвно самому себе.

Мало мне было расстрелянного в 37-м году отца. Мало мне было исключённой за это из партии матери. Да и собственного «строгача», который мне влепили за то же самое, а ведь поначалу меня тоже исключали из партии – там, в Сыктывкаре, – даже собирались арестовать, но пощадили…

Мало мне было второго материна мужа Ганса Нидерле, добро хоть теперь он слинял восвояси, в Австрию, а то ведь всю войну мне приходилось опрадываться перед школьной и уличной пацанвой за то, что моего отчима зовут Гансом, за то, что немец, да он вовсе и не немец, а австриец, ну и что, какая разница – жопа или задница?..

Мало мне было Анны и Ольги, материных родных сестёр, которые в двадцатом уплыли из Крыма вслед за Врангелем, а теперь живут во Франции, то ли в Ницце, то ли в Лиможе, – вон, в ящике тумбочки, лежат их фотографии, их письма, на которые мама боится отвечать…

А куда денешься от маминого брата Жоржа, пьянчуги, который полвойны жил в Харькове под немцами и, вроде бы, ушёл вместе с ними?

Да, только графа Клейнмихеля с его графиней нам и не хватает…

Жизнь и так прижала нас к стене.

Вот к этой стенке восьмиметровой клетушки в коммунальной квартире – к тому же не нашей, а чужой, просто люди уехали на Север, в Инту, в ту же самую Коми АССР, куда неизменно ведут людей все нынешние дороги, – уехали, а нас оставили вместо себя стеречь эту конурку в Марьиной Роще.

Лишь недавно мама устроилась работать в шляпную мастерскую, здесь неподалёку, мастерила из цветной соломки дамские шляпки: фик-фок, на один бок. И то хлеб.

Я покуда учусь в Литературном институте. Через полгода получу диплом. Но тогда что буду делать? Кто меня возьмёт на работу с такой анкетой?

Нет уж. Граф Клейнмихель нам вовсе ни к чему. Обойдёмся без графьёв.

И будет спокойней, если я унесу эту книгу с уличающим эпиграфом, с уличающим экслибрисом куда подальше.

Судьба собрания сочинений Некрасова таким образом решилась сама собой.

Я с ожесточением тёр резинкой чернильный экслибрис, протёр его почти до дырки, сдул с бумаги катышки от ластика, ногтем разгладил шероховатость.

Увязал книги бечёвкой в две тяжеленные пачки. Было б, конечно, разумней сперва обернуть их старыми газетами. А то ведь каждому встречному ясно, ч т о я несу и куда.

Ну и наплевать: на пачках же не написано, что я их несу продавать.

Может быть, я только что их купил – в той же буке.

Только нужно изобразить на лице подобие улыбки, а то не по книгам, а по кислой физиономии будет видно, сколь плохи мои дела.

 

* * *

Я доехал тринадцатым троллейбусом до Трубной площади и зашагал по Неглинке.

Можно было свернуть направо, в Столешников переулок, там, на углу Петровки, был большой книжный магазин, а в нём – скупка. Но я ещё на прошлой неделе заглянул туда и с унынием обнаружил, что к окошку, где покупают книги, тянется длинный хвост, поди, до сих пор стоят…

Поэтому, хотя пудовые связки книг и оттягивали мне руки, а бечёвка больно резала ладони, я поплёлся дальше, к Кузнецкому мосту.

Там, я знал, по всей правой стороне улицы – дверь к двери, как в нашей коммунальной квартире, – теснились книжные магазины, и в каждом был букинистический отдел.

Даже в Книжной лавке писателей, на первом этаже, была скупка. Но я решил туда не соваться, потому что там с первого этажа на второй вела железная лестница, и по ней, туда-сюда, в богатых драповых пальто и велюровых шляпах, сновали писатели. И был, конечно, риск напороться на кого-нибудь из наших литинститутских профессоров, да ещё вдруг на того самого, которому я сдавал экзамен по судьбе русского крестьянства, а он скользнёт взглядом по моим пачкам, заметит коричневые корешки Глеба Успенского, бросит мимоходом: ну да, конечно, экзамен сдал – и с плеч долой… впрочем, он вряд ли меня запомнил.

А хуже того было бы столкнуться у этой уступчатой лестницы книжной лавки с Владимиром Александровичем Луговским либо с Павлом Григорьевичем Антокольским – великими поэтами, которые ещё до института благословили мои поэтические опыты, напророчили успех, – а я вот, со своими связками, топчусь у окошка в буке

Чтоб не таранить прохожих громоздкой поклажей, я сошёл с узкого тротуара и теперь взбирался прямо по булыжной мостовой.

По правую руку сверкал витринами знаменитый Дом моды.

В одном из окон, изящно отставив ножку в замшевом сапожке, а рукою зябко стягивая на горле воротник норковой шубки, стояла красавица с огромными карими глазами в густой опушке ресниц, тёмные локоны ниспадали к шее – что же ты без шарфика, дурочка? мозги застудишь, ведь уже ноябрь, зима, вон белые мухи кружат!..

Мне показалось, что эта неподвижная красавица, этот манекен, – что она похожа на Луизу.

Ну да, такая же золотистая радужка глаз, такая же темень волос вдоль бледных щёк.

Вот, опять – куда ни глянь, – всюду она, Луиза, просто наважденье…

Но, если честно, эта рыжая норковая шубка была бы ей очень к лицу. И не только к лицу, но и ко всему остальному, что у неё есть.

Ну, правильно, сейчас и купим. Вот только сдам в буку Шиллера с Некрасовым, пересчитаю денежки, вернусь к Дому моды, ведь это рядом, скажу: вон ту шубку, рыжую, да, без примерки. Выпишите и заверните…

В створе улицы появился тёмно-серый гранит Лубянки, того мрачного здания, что уже в советские времена пристроилось в тылах страхового общества «Россия», а теперь и там, и сям, и всюду – госбезопасность. «Гражданин, не подскажете ли, где тут Госстрах?» – «Где Госстрах – я не знаю, а Госужас – перед вами…» Ха-ха, анекдотец.

Слева же, перед Министерством иностранных дел стоял убиенный советский дипломат Вацлав Вацлавович Воровский: скульптор запечатлел его в тот самый исторический момент, когда он уже заметил в окошке напротив целящееся в него дуло – и хотел уж рвануть в сторону, но поздно, голубчик, от нас не уйдёшь…

Толкнув коленом дверь, я вошёл в букинистический магазин, самый крайний на Кузнецком мосту.

Ещё с порога узрел окошко скупки. Слава богу, очереди тут не было. Пристроил на скамью свою поклажу, начал распутывать бечёвку. А вдруг не возьмут? Тогда придётся снова связывать…

В окошке сидел старый еврей с печальными глазами. Только меня и дожидался.

Взял верхнюю из просунутых мною в окошко книг, огладил корешок. Уверенно раскрыл том на титульной странице, где зияла – даже отсюда видно – шероховатая плешь от стёртого резинкой знака.

Не говоря ни слова, он поднял на меня взгляд, в котором был немой вопрос.

«А кто может удостоверить, молодой человек, что эту книгу вы не украли из библиотеки? Вы, наверное, студент… Так кто мне даст гарантию, что вы не украли эту книгу из своей же институтской библиотеки? Просто стёрли резинкой библиотечный штемпель… Спёрли – и стёрли».

Повторяю, он вслух ни о чём меня не спросил. Тем не менее я прочёл в его глазах весь этот текст, который ему уже надоело ежедневно и ежечасно произносить.

Больше того, я понял, что он и не ждёт от меня никаких объяснений. Потому что знает их заранее и наизусть. Потому что ежедневно и ежечасно – и всю жизнь, понимаете, всю жизнь! – он слышит одно и то же.

«Ну, что вы! – молча возмутился я. – Как вы могли такое подумать? Клянусь честью… Кроме того, на библиотечной книге есть не только чернильный штампик, но ещё и вклеен маленький такой конвертик, в который засунута карточка, и на ней нужно расписаться, число и месяц… Вы же видите – конвертика нет!»

Он перебирал мои книги одну за другой и безошибочно раскрывал их на титульном листе, где зияли предательские потёртости.

«И ещё, между прочим, – продолжил я свою безмолвную речь, вдруг вспомнив очень важный довод, – на всех библиотечных книгах печати ставят не только на титульном листе, но и на каждой семнадцатой странице… вот, откройте семнадцатую страницу, взгляните!»

Как это ни странно, он внял моей несказанной пылкой речи, раскрыл книгу на семнадцатой странице, убедился, кивнул.

Постучал ногтем по низу окошка, и я, опять-таки безо всяких слов, понял, что теперь ему нужен мой паспорт.

Паспорт у меня был наготове, я подал его в окошко.

В том же заведённом порядке – сначала титульный лист, фотография, затем, отлистнув страничку, отделение милиции, ещё страничка – московская прописка, домашний адрес… всё у меня было в полном порядке.

Но он опять поднял на меня глаза, полные вековечной еврейской скорби.

И я опять безошибочно прочёл в них всё, что он хотел сказать.

«Зачем же ты, парень, перепортил резинкой почти новые книги? Я понимаю, что они не украдены из библиотеки, а твои собственные. Что на них была чернильная печатка: «Из книг такого-то…» И что тебе неохота, чтобы твоя фамилия там осталась, когда книга уйдёт в другие руки… Но пойми, дурачок, для кого что-то может значить твоя фамилия? Ты кто – Лемешев? Козловский? Граф Клейнмихель?.. Нет. А книги ты изрядно подпортил. И из-за этого, кроме покупной скидки, я вынужден ещё сделать скидку на дефект… И вот так ты теряешь свои деньги! У тебя их много? Если б было много, ты сюда бы дороги не знал…»

Я пожал плечами. Ведь возразить мне было нечего. Он был кругом прав.

Покидав костяшки на счётах, он протянул в окошко клочок бумаги, на котором значилась общая сумма.

Движением подбородка указал – где касса.

 

* * *

Я шёл по Трубной налегке.

Ничто не оттягивало рук, не било по ногам.

Но дело теперь было не только в отсутствии тяжести.

Я испытывал душевное облегчение, некую приятную опустошённость, какая бывает у мужчины после близости с женщиной, и у женщины, наверное, бывает то же самое.

Собственно говоря, эта опустошённость души и тела, надо полагать, и является счастьем.

Нет, я не хочу быть превратно понятым. Я вовсе не испытывал радости от того, что вот только что продал книги из своей библиотеки. Какая же в этом радость?.. Но я был вынужден пойти на это, потому что у меня не было ни копейки денег. А сейчас они появились, я ощущал их шуршанье в своём кармане.

Кстати, сегодня я ещё ничего не ел. Лишь отхлебнул, проснувшись, холодной заварки из носика маминого чайника – и всё. С утра ни куска во рту. А ведь уже день в полном разгаре. Нужно что-нибудь сообразить попутно…

Так вот, возвращаясь к ощущениям.

Я настаиваю на том, что бывает приятная опустошённость. Она как бы означает готовность всё начать сначала. Жить с нуля, как бы заново. И если человек молод, если он ещё не настолько стар, чтобы сознавать обречённость своих начинаний, то он должен быть устремлён – и душою, и телом – в неизведанное, которое сродни рожденью заново на свет.

При всей молодости лет (а мне вот-вот должно было сравняться двадцать четыре года), я понимал, что это новое может произойти и с одним отдельно взятым человеком, допустим – со мною.

Но, наверное, бывает и так, что это случается сразу со многими: никто даже представить себе не может, как это будет – ни в общих чертах, ни в частностях. Но потом это вдруг происходит: сразу со многими людьми, а может быть, и со всем миром. Или, скажем, с какой-нибудь одной отдельно взятой страной.

Подобные философствования не были мне свойственны. Я вообще, если честно, был не в ладу с философией. Даже с марксизмом-ленинизмом, хотя по этому предмету у меня в институте была стабильная «тройка». Но не потому, что я ставил под сомнение Карла Маркса. Нет, я просто никак не мог вникнуть в этот понятийный мир. Мне была ближе конкретика, мне был необходим зримый, осязаемый, живой образ…

И уж если во мне, на пороге двадцати четырёх лет, возникали такие странные предощущения, то, значит, это было неспроста.

  

Александр РЕКЕМЧУК


  

В эти дни Александру Евсеевичу Рекемчуку, воспитавшему целую плеяду талантливых писателей, исполняется 85 лет. Редакция «ЛР» сердечно поздравляет нашего любимого автора с этим событием.





Поделитесь статьёй с друзьями:
Кузнецов Юрий Поликарпович. С ВОЙНЫ НАЧИНАЮСЬ… (Ко Дню Победы): стихотворения и поэмы Бубенин Виталий Дмитриевич. КРОВАВЫЙ СНЕГ ДАМАНСКОГО. События 1967–1969 гг. Игумнов Александр Петрович. ИМЯ ТВОЁ – СОЛДАТ: Рассказы Кузнецов Юрий Поликарпович. Тропы вечных тем: проза поэта Поколение Егора. Гражданская оборона, Постдайджест Live.txt Вячеслав Огрызко. Страна некомпетентных чинуш: Статьи и заметки последних лет. Михаил Андреев. Префект. Охота: Стихи. Проза. Критика. Я был бессмертен в каждом слове…: Поэзия. Публицистика. Критика. Составитель Роман Сенчин. Краснов Владислав Георгиевич.
«Новая Россия: от коммунизма к национальному
возрождению» Вячеслав Огрызко. Юрий Кузнецов – поэт концепций и образов: Биобиблиографический указатель Вячеслав Огрызко. Отечественные исследователи коренных малочисленных народов Севера и Дальнего Востока Казачьему роду нет переводу: Проза. Публицистика. Стихи. Кузнецов Юрий Поликарпович. Стихотворения и поэмы. Том 5. ВСЁ О СЕНЧИНЕ. В лабиринте критики. Селькупская литература. Звать меня Кузнецов. Я один: Воспоминания. Статьи о творчестве. Оценки современников Вячеслав Огрызко. БЕССТЫЖАЯ ВЛАСТЬ, или Бунт против лизоблюдства: Статьи и заметки последних лет. Сергей Минин. Бильярды и гробы: сборник рассказов. Сергей Минин. Симулянты Дмитрий Чёрный. ХАО СТИ Лица и лики, том 1 Лица и лики, том 2 Цветы во льдах Честь имею: Сборник Иван Гобзев. Зона правды.Роман Иван Гобзев. Те, кого любят боги умирают молодыми.Повесть, рассказы Роман Сенчин. Тёплый год ледникового периода Вячеслав Огрызко. Дерзать или лизать Дитя хрущёвской оттепели. Предтеча «Литературной России»: документы, письма, воспоминания, оценки историков / Составитель Вячеслав Огрызко Ительменская литература Ульчская литература
Редакция | Архив | Книги | Реклама | Конкурсы



Яндекс цитирования